Голова его похоже была больше на осколок головы. С бледным пятном вместо лица.
Она смотрела на него презрительно. Вернее, она почти не смотрела на него, и презрение выражалось именно в этом. Она будто разглядывала туфли, мысками которых слегка раскачивала себя на качелях. И лопала на губах пузырь жвачки, – потерявшей давно вкус, – жевала которую из одной инерции.
Солнце над ними плавило их затылки, склоненные над бренностью бытия. Он думал о ней. Она – как от него избавиться. Иногда он был ей нужен. В качестве бытового раба. Но сегодня она сама хотела быть рабой. Для другого. А может – для других. Как пойдет. Ей нравился тот, что больше говорил. Он как раз вернулся из магазина с бутылкой водки. И сел на край недействующей песочницы, тем самым замкнув между собой и молчуном того, что сидел с осколком вместо головы.
– Ну, рассказывай.
– Что рассказывать?
– Зачем прыгать хотел из-за бабы?
– Ты же сам уже ответил.
– И это все?
– Что все?
– Из-за бабы? Этого по-твоему достаточно?
– А что еще нужно? Твое согласие?
– Да нет. Просто тупо как-то.
Хрустнула пробка. Выпили все втроем, помолчали. Она в сторонке все так же лопала пузыри на губах и немного раскачивалась. Голову напекало.
– Она тебе вообще нахуй нужна?
– Ну, вот, ты опять сам же ответил.
Снова помолчали.
– Тогда зачем прыгать хотел?
Он проигнорировал вопрос, бледным пятном лица выражая бессмысленность дальнейшего разговора.
Молчун разлил всем еще. Посидели. Пока не дотлели сигареты.
Утопив окурок ногой в песке, говорливый сказал наконец:
– Ну, мы пойдем тогда. А ты – лучше сиди.
Они с молчуном встали и пошли, забрав недопитую бутылку и девушку. Он остался сидеть. И больше не думал о шестнадцатом этаже. Он выгадывал, где лучше вылавливать ее: у дома или – проследить за ними и ждать у подъезда, в которой ее приведут. Но второе – ей не понравится. К тому же это может быть совсем и не подъезд. Неправильным решением он боялся расстроить ее еще больше.
Солнце раскаляло затылок, и мысли плавились, растекались в липкой безвыходности. Он пошел к ее дому и просидел на лестничной до утра. Между ее этажом и следующим. Там воняло мочой, пищевыми отходами и сигаретным дымом, и это напоминало ему о ней. Иногда громыхал мусоропровод и раздавались голоса. Кто-то ночью пнул его, когда он заснул, спросил что-то и ушел, ругнувшись под нос. Под утро она пришла. Пьяная и грязная, как многократно огулиная сука. И смотрела на него не узнавая. Своими грустными щенячьими глазами.
***
Через два месяца они пошли вместе в местный кожно-венерический диспансер забирать результаты анализов. В кассе им выдали два листочка с галочками напротив заболеваний. Она прочитала по слогам: три-хо-мо-на-да. И хихикнула.
– А у меня больше, – весело сказала она, вырвав у него бумажку и внимательно изучив. Взяв обе бумажки, она побежала на улицу, смеясь и размахивая ими во все стороны. Он торопливо следовал за ней. Ему хотелось плакать, когда она смеялась. И жалеть, когда она плакала. Солнце скалилось из-за угла ближнего дома, било будто исподтишка. Лето обещало быть до упора жарким. Осколок его головы пылал воспалением. Бледная немощь лица изображала улыбку своей уродливой морщиной на месте, где должен быть красный человеческий рот.
Как только он приближался к ней, она снова отбегала, смеясь и размахивая бумажками. Кто-то мог бы решить, что это страх заставляет ее делать так, но страха не было. Как и давно не было ей так хорошо. Он тоже радовался, что наконец-то принес ей счастье. Как послушный песик закинутую далеко в траву обкусанную палку. Одна из бумажек выскочила из скользких пальцев и медленно приземлилась на горячий асфальт. Не было ни луж, ни ветра, чтобы бумажка могла трагично намокнуть или быть романтически унесенной ветром. Романтики ждать было не от кого. Как и не пахло в воздухе большой трагедией. Хохоча, она выбросила и вторую и, кружась, поскакала вперед вдоль аллеи и пустующих полуденных скамеек. Редкий пенсионер мог различить сквозь жару веселящуюся и тоскующую по любви пару.
Но он все равно преданно шел за ней, будто тащил, как никчемный подарок, свой отбитый где-то осколок пустой головы. Пустоту которой – шаг за шагом – заполнял ее разлагающий скорбный образ.
Из приятного болотца мысли, в котором прибывал Таборов, его вызволил неожиданный звонок в дверь. Ох, уж эти социальные привычки! Конечно, полно всяких мошенников-проходимцев, и человек в праве не открывать кому попало, но подойти, спросить: «Кто там?» – святая обязанность обывателя. С досады Таборов не стал ничего спрашивать, а сразу распахнул дверь, готовый к любым поворотам судьбы. В конце концов, он приехал сюда писать роман о России и именно «поворота» он и искал за секунду до звонка, – такого «поворота» который бы оживил его вялотекущую повесть. Так что нечего было жаловаться, возможно, сама жизнь подбрасывала ему новые идеи.
За дверью стоял сосед, Таборов видел его раньше. Пожилой мужчина, худой, лысый, не бритый, бледный, весь какой-то жалкий в этих заношенных тапочках и затертых до катышков брюках, в белой не глаженной майке.
– Простите, вы не смотрели сегодняшних новостей, не знаете, что передают?
Для Таборова это было так невозможно дико, что он решил, что над ним издеваются и в возмущении захлопнул дверь. Снова сел за стол с ноутбуком, но мысль не шла. Нарезая круги за кругами, он злился на себя за свою слабость, за то, что не мог удержаться от послушного шага навстречу безумию: «Не знаете, что передают?» Какой бред! А теперь идея безвозвратно ушла, и все из-за какого-то глупого соседа. Не много успокоившись, он стал думать, что могло заставить человека обратиться с таким вопросом к чужому человеку из другой страны?
Таборов родился в Италии, отец его был переводчиком, он много рассказывал ему о России; и теперь, когда Таборов раз и навсегда решил связать свою жизнь с писательством, поездка на родину предков была ему необходима. Здесь он искал вдохновения и писательской удачи. Но подобные ситуации выводили его из себя и убеждали в том, что он ничего в русских не понимает и никогда не поймет. Хотя и сам он был русским наполовину и хорошо говорил по-русски, благодаря отцу.
Мысли о соседе были тяжелы, как полки с Достоевским. «Может, что-то такое страшное происходит, что сосед просто удивлен, что я все еще в квартире просиживаю штаны за штанами, а не бегу в бомбоубежище?»
Таборов пошел на кухню, открыл бутылку вина, присланную ему заботливыми родителями; после глотка божественного напитка, все стало проще: «А может, у человека просто сломался телевизор, и он переживает за то, что происходит в мире, а я так бесцеремонно выставил его? Нет, так нельзя».