Жили-были царевич и царевна двух соседних государств.
Никогда не виделись они друг с другом, но каждое утро Царевич пел в своей башенке за городскими воротами, и, заслышав его песню, Царевна оборачивалась птицей и так облетала все окрестные земли.
Вечером из башенки снова лилась песня, и Царевне возвращался девичий облик.
Так шли годы.
Иногда Царевна птицей садилась на ветку напротив окна башни и пела для Царевича, но её щебетанье сливалось с чириканьем тысяч других птичьих голосов. Волшебство или нет, но её голос казался точно таким же, как у любой птицы под окном. И как знать, скольких из них тоже преобразили чары царевичевой песни?
Однажды Царевна пролетала птичкой целый день, но к вечеру пения не раздалось.
Ждала-ждала она, но ждала напрасно.
Другие птицы уже попрятались в гнёзда, и на долины спустился холодный воздух с холмов.
Тогда она полетела к городским воротам соседнего государства, но там только вода рва журчала в тишине.
Тогда она полетела дальше, к самой башенке, где жил Царевич, но и там только ночь бросала тени на блики луны.
Тогда птичка подлетела близко-близко, к самому окну, и там было совсем тихо. Не было слышно ни журчания рва, ни вздохов ночи.
Но у окна уже кто-то стоял… И тень его смешала и спутала все блики, так что луна в печали отворотила своё серебряное лицо и укрылась кружевным платочком туч.
И Царевна увидела, что Царевич умирает, а у окна стоит его Смерть.
Царевич больше не мог петь и вообще не мог разомкнуть губ. Он лежал молча, а Смерть протянула руку, чтобы забрать себе его сердце.
Тогда Царевна-птичка бросилась вперёд и легла на грудь Царевича, раскрыв крылышки над его сердцем.
И Смерть, как ни пыталась, не могла добраться до сердца Царевича.
Но Смерть была хитра, она не знала благородства и не умела проигрывать.
– Оставь грудь Царевича, – предложила она Царевне сделку, – и тогда я превращу тебя в девушку.
Но Царевна не могла согласиться на это, потому что любила его больше себя.
Тогда Смерть предложила ей превратить Царевича в птицу, чтобы вдвоём резвиться по всей округе.
На это Царевна согласилась, и через секунду Царевич встрепенулся, обернулся птицей и вылетел в окно.
Увы, он не узнал Царевну и один улетел далеко-далеко.
Только хотела она броситься за ним вдогонку, как поняла, что больше не может летать: ей вернулся её человеческий облик.
—Ты же оставила грудь Царевича, – сказала Смерть, – так вот тебе обещанная награда.
Так Смерть обманула Царевну и задумала навек разлучить их с Царевичем…
О свечах, зажжённых неземным огнём
—Пойдёмте-с, послушаем выступление наших поэтов.
Mademoiselle Аннетта1, переписчица, суетливо собрала письменные принадлежности в ящичек-бювар на углу стола, уронила использованные промокашки и не стала собирать.
– Барышень тоже пригласили, потому что завтрева вроде как день смерти Гёте, и чтения приурочены к оному. А ещё Г-н Развалов вернулись из Парижа! Мне лично велели – быть непременно-с! Всю ночь будут пить шампанское и, говорят, даже вызывать Мефистофеля…
M-lle Аннетта2 уже была в пальто-клёш и приглаживала волосы под шляпку маленькими жадными движениями. Она пригласила Лялю Гавриловну, потому что приглашали всех барышень. Она не знала, что ещё добавить от себя, и покосилась на Лялю Гавриловну.
Та казалась высокомерной и чужой, и M-lle Аннетте захотелось, чтобы Г-н Сементковский рассердился на Лялю Гавриловну или даже выгнал её. Возможно, Аннетте самой придётся пожаловаться на неё: что нового у нас в литературе?3 – да есть кое-что, вот Ляля Гавриловна, скажем, промокашки и любой мусор кидает прямо на пол, или уносит с работы канцелярские приборы, или переписывает в собственную тетрадь чужие стихи, предназначенные для публикации, или притаскивается на работу не раньше обеда, да и то лишь затем, чтобы нагрубить посетителям…
Ляля Гавриловна кивнула в ответ:
– Спасибо, Аннетта Ивановна.
Три слова, очевидно, чем-то не удались. Ляля Гавриловна подумала и добавила:
– У вас прелестная шляпка. Это из Парижа?
Но Аннетта, уже уходя, уносила выражение отчуждённости и как будто издалека бросила:
– Ну да. А в следующий раз я скорее всего поеду в Америку.
Значит, грубит посетителям, решила она.
Ляля Гавриловна вышла на свежий воздух в чирикающей и мяукающей стайке издательских барышень. Их уже ждали.
Г-н Развалов вернулись из Парижа.
Решено было не ловить конку, а от Обводного канала ехать на двух извозчиках. Как все, Ляля Гавриловна залезла в сани и сидела рядом с кем-то, стараясь прямо держать спину. Ей казалось, что кто-то касается её плеч и дышит в шею, но она не повернула головы и так и просидела, как изваяние, пока не приехали.
Она никогда не бывала в квартирах Раптенбаума, где встречались поэты. Когда Ляля Гавриловна, сняв салоп, стала в дверях некрасивой залы с позолоченной лепниной, бока которой придрапировали чёрным крепом, кто-то уже читал вслух вздрагивающим голосом. Пахло гарью и людьми. На жирандоли капал свечной жир.
Уже читал кто-то другой, и она подошла ближе, чтобы слышать. Она знала и стихотворение, и этот голос. Аккомпанировали на пианино. В этот момент читающий, словно обращаясь к кому-то невидимому, потянулся вперёд и слегка прижал ладони к щекам: нет-нет, говорил этот жест, нет-нет.
***
Нет смерти, кроме листьев на заре,
Нет смерти, кроме ветра на дороге
И кроме голоса, сказавшего: Эй, трогай! —
И кроме силы в твоей маленькой руке,
Что хлопнет дверцей так, что Эреб дрогнет…
Он читал нараспев, красиво, особенно красиво на фоне пропахшей свечной гарью залы.
Это был поэт Развалов, небрежно повязывавший чёрный галстук и, вместо модного пиджака, надевавший сюртук, как шутили в издательстве, модный во времена Василия Тёмного.
Он смотрел мимо всех, и свечи ласково отражались в его блестящих глазах. Закончив строфу, он кивнул своим мыслям и сделал рукою жест, будто гладил в поле спелую пшеницу. Потом поймал чей-то взгляд и улыбнулся – свечи блеснули на его зубах, – пока звенели последние аккорды. Ляля Гавриловна почувствовала, что у неё внутри всё запрыгало и глаза защипало.
Она увидела, как кто-то поднёс Развалову бокал зелёного шампанского, но он вместо того выхватил у поднесшего всю бутылку, отпил и вернул бутылку обратно. Все засмеялись.
Потом читали другие, а потом опять он.
У одного юноши было породистое длинное лицо. Он подошёл к Ляле Гавриловне и поклонился.
– Завтра сгорит весь мир, – даже его подбородок выглядел торжественным, а в глазах не отражался свет огней, – но если пламя займётся от венчальных свечей, то мы все сгорим повенчанными.
– А если от этих? – спросила Ляля Гавриловна, поведя рукой вокруг себя.
– Тогда все сгорят поэтами, ибо эти свечи мы зажгли не от спичек, а от неземного огня.