Из приюта меня выслали с таким нескрываемым удовольствием, что это было даже неприлично. Старшая наставница еще сутра откупорила бутылочку неплохого вина в честь этого события, и до самого обеда из ее кабинета доносилось нескладное пение в несколько голосов, наводящее на мысль, что праздновала она не одна. Наставница не поленилась выйти на крыльцо, когда прибыла почтовая карета, чтобы своими глазами увидеть, как я в нее сажусь. Красная, довольная, она вышла меня проводить в одном из тех платьев, которое отобрала год назад, когда я пришла под двери приюта. Наставница была тощей, как щепка, только поэтому и смогла ущемиться в мое старое платье, полностью расшнуровав корсет. Платье смотрелось на ней неуклюже, обычно наставница одевалась куда приличней, наворованных денег хватало на роскошные наряды, но сегодня ей было необходимо поиздеваться надо мной напоследок. Пританцовывая на месте, она помахала сухой ручкой на прощанье, и на миг высунула язык. Широко улыбнувшись и помахав в ответ, я залезла в дешевую карету почтовой королевской службы, неудобную даже на вид, заранее предвкушая, как к концу пути у меня будет болеть все тело. Карета заскрипела и тронулась, увозя меня от противной вороватой старшей наставницы к еще более отвратительной тетке, жившей, как казалось мне тогда, на краю света.
Ехать предстояло долго. Сперва я смотрела в крошечное оконце на дверце, считая верхушки неспешно проплывающих деревьев. Это быстро наскучило, и я незаметно погрузилась в полудрему воспоминаний. В приют я попала год назад, когда «сердобольные» соседи сожгли дом моих родителей. Мне было очень горько потерять его, но людей можно было понять, в то время многие так поступали. Родители умерли от болотной чумы, которая свирепствовала в наших краях почти пять лет и свела на тот свет немало народа. Соседи побоялись, что заразу разнесут крысы, блохи или бродяги, готовые поискать добро даже в таком доме.
Моим бедным родителям не повезло, лекарство от чумы было найдено королевскими магами спустя пару месяцев после того, как их не стало, а меня спасло от нее то, что я жила и училась в соседнем городе и давно не видела родителей.
Трактир, который они устроили на первом этаже нашего дома, давал мне возможность учиться в институте для благородных девиц, к которым я никакого отношения не имела. Если сказать прямо – мне в нем совершенно было не место, но папа очень гордился мной и хотел дать лучшее образование, какое только мог, а с деньгами можно было устроить и это. Поэтому он отправил меня учиться в ближайший город, где благородство и деньги были почти равноценны.
Я проучилась там два года и узнала, что моих родителей не стало, только когда директриса выставила меня со всеми моими пожитками за порог, не получив оплаты за следующий месяц. Мне было тогда уже пятнадцать, я была достаточно взрослой, чтобы жить без посторонней помощи, если бы было где. Я вернулась в родной город и обнаружила, что не стало и дома. Из родственников, еще не отправившихся в храм к Хранительнице, у меня осталась только тетка Котлета, но о ней не хотелось даже думать.
На мое счастье, король Альвадо был добрым и мудрым правителем, он всячески помогал бедствующим людям, вдовам и детям-сиротам, таким, как я. Приюты работали по всей стране и принимали детей до шестнадцати лет. В один из таких я и пошла, вся в слезах, с четырьмя платьями в чемодане и с абсолютным непониманием, как мне дальше жить. Сначала меня не хотели принимать из-за моего возраста – я показалась наставнице достаточно взрослой, чтобы жить на улице, но рассмотрев в моем чемодане четыре прекрасных платья и узнав, что я умею читать, писать и считать – наставница великодушно передумала и разрешила мне остаться.
Жалеть о платьях было некогда, работы на меня навалилось гораздо больше, чем я могла себе представить. До обеда все мое время уходило на составление скучнейших документов. Они делились на два вида – в первых были слезные просьбы передать на содержание бедных сирот больше денег, а во вторых – описание, куда и на что были потрачены уже полученные. Второй вид писем требовал куда большего воображения и усилий.
После скудного обеда мне приходилось идти в корпус с новорожденными, кормить, стирать, прибирать без конца, и все это под непрекращающийся плач вечно недовольных младенцев. Впрочем, другие взрослые дети делали почти все то же. Приют наполовину держался на труде таких же подростков, как и я. От усталости мы еле добирались до кроватей каждый вечер, и то короткое мгновение, которое у меня оставалось перед сном, я жалела, что пришла сюда.
Так я прожила полгода, пока однажды не выдержала и не сказала наставнице, что отказываюсь вести за нее всю бумажную работу, и, что дети не должны трудиться больше, чем наставники. Я подкрепила свою речь несколькими сильными словами, которые были строжайше запрещены в институте для благородных девиц. Наставница на миг застыла с открытым ртом, а потом разразилась такими проклятьями, что даже мои запрещенные слова показались вечерней молитвой. Когда она, наконец, иссякла, меня отправили к самой лютой воспитательнице, какая была в приюте – ведьме Мут. Ведьмой она на самом деле не была, а прозвище получила за жестокость. Основной ее обязанностью были физические наказания провинившихся детей, и это у нее получалось выше всяких похвал. Ведьма Мут наказывала меня по категории «крайне строго» примерно час. Я неделю не могла сидеть и пролежала в больничном крыле с компрессом на том самом месте.
Наставница ожидала, что после этого я вернусь к обычным своим обязанностям, но мне было так обидно, что я опять отказалась работать – на этот раз из гордости. Наставница чуть не взорвалась от злости – за эту неделю ей пришлось самой делать все то, что делала я, и ей это не понравилось. Сначала она кричала, потом как-то неестественно переключилась на лесть и уговоры. Но у нас в институте даже был предмет «Лесть и уговоры», так что я не поддалась – и опять попала к кошмарной Мут, которая на этот раз превзошла саму себя. Потом я опять долго лежала больная.