Город Ретаке со всех сторон окружает пустыня. Здесь она не песочно-жёлтая, как возле Клыкастых гор, а красная, словно покрыта не песком, а раскрошенными кирпичами. Сейчас, в мае, вся Великая степь цветёт и шелестит травой, но здесь никакой травы больше нет – разве что верблюжьи колючки, которых верблюды не едят, ибо нет здесь, в окрестностях Ретаке, никаких верблюдов.
У этого города давняя история, и почти вся она связана с университетом, который моложе самого Ретаке только на сорок лет. В прежние времена сюда отправлялись ребята не только со всей Бернии, но даже из Антьены или Ярглонии, но – времена изменились, границы Антьены закрыты, а ярглонцы понастроили своих университетов, крупных, качественных. Да и в самой Бернии нашлись города, чьи вузы далеко превосходили старый ретакский. К тому времени биологический и химический институты были заброшены окончательно, а кафедра словесности давно уже дышала на ладан. Но математический, физический, географический и исторический институты до сих пор ещё работали в полную силу, и год за годом новые специалисты разъезжались из них по всей стране, а кое-кто уезжал за рубеж, в Ярглонию или Тонское королевство, где жизнь была на порядок лучше.
Диплом в бернийских вузах защищали только в сентябре, спустя два месяца после окончания учёбы. Считалось, что выпускные экзамены отнимают очень много времени и сил у студентов, куда уж тут до дипломных работ. Но большинство ребят были очень недовольны этим: сдать бы всё сразу и отправляться в свободную жизнь, а так – целых два месяца ты ни студент, ни выпускник, ни на работу не устроиться, ни отдохнуть на каникулах как следует. А вот курсовых работ было в каждом году по две, по одной на семестр.
Эти курсовые были настоящим кошмаром для большинства студентов. Особенно трепетали те, кто выбирал себе в научные руководители профессора истории Генша. Впрочем, слово «выбор» тут не подходит – обычно к Геншу шли те, кто не успевал записаться к кому-нибудь другому. О жёстком и язвительном характере старого профессора ходили легенды, его боялись все – от робких первокурсников до разухабистых выпускников. Даже большинство преподавателей на дух не выносили Генша. Он всегда требовал со студентов работы объёмом как минимум страниц в тридцать, и придирался к уже написанной работе так, что у несчастных, проворонивших возможность писать работу у кого-то более сговорчивого, не было ни единого шанса откуда-нибудь сдуть. Подготовка к сдаче курсовых у Генша всегда проходила в атмосфере постепенно нарастающей паники. Защиту же «профессор Смерть» никогда не назначал на какой-то определённый день. Он просто оповещал ребят о дате, с которой можно начинать защиту, а потом уже в начале каждой пары спрашивал, нет ли желающих.
Два дня назад студенты-историки пятого, последнего курса увидели на стенде возле расписания объявление, в котором Генш сухо сообщал о том, что работы можно уже защищать. Большинство, как водится, схватились за головы. Некоторые только пожали плечами – за пять лет учёбы и не такое повидали. И только единицы улыбнулись, предвкушая победу.
Через два дня, медленным жарким утром, в которое было лень даже подняться со стула, ребята с пятого курса пришли на одну из последних в этом семестре лекций профессора Генша. Двадцать выпускников, молодых, весёлых и шумных, набились в светлую, с большими раскрытыми окнами, аудиторию нового корпуса. Лектор запаздывал, и, как всегда в таких случаях, в аудитории не утихали разговоры и смех. На дворе начало мая, до сессии ещё целый месяц, а после неё наконец-то свобода – как тут не радоваться? Мало-помалу разговор перешёл на больную тему – курсовые. Марней Гилорк громогласно заявил, что ему вообще не стоит волноваться – профессор Эшми, у которой он писал курсовую, поставит ему зачёт просто потому что «эта старая сова никогда не поймёт, что работа содрана». Гилорк вообще учился спустя рукава, но его многочисленные приятели и ещё более многочисленные поклонницы в один голос утверждали, что с такой красотой и такой наглостью (в их устах это звучало как «уверенность в себе») он всюду пробьётся и без пятёрок в дипломе. Сидевшая неподалёку от него отличница Киния, пухленькая шатенка с нежным цветом лица, презрительно вздёрнула носик и заявила, что уж она-то не собирается получать свою пятёрку за чужие труды. Подруга и подпевала Кинии Ольса, боязливая низкорослая девушка с жёсткими чёрными волосами, так и не избавившаяся к своим двадцати двум годам от малиновых прыщей на лице, промолчала, залившись краской – она не знала, с кем согласиться, с единственной подругой или с красавцем Марнеем, к которому, как и многие, была неравнодушна. Селни, один из приятелей Гилорка, перегнувшись через парту, крикнул через всю аудиторию:
– Гилмей! Эй, Гилмей, а ты как думаешь – устроит сегодня Генш кому-нибудь сражение при Майморе или нет?
Гилмей, темноглазый, золотисто-смуглый и кудрявый, вальяжно улыбнулся и громко заявил:
– Ещё как устроит. Только в этот раз он будет сражаться не за королеву Авильнайю, а за мятежников, которых она перебила.
– Не понял? – переспросил парень, а Гилорк навострил уши.
Гилмей снова улыбнулся и медленно обернулся к парню, сидевшему позади него:
– Ты, Рэйварго, вроде как собирался защищаться сегодня?
Юноша, сидевший за задней партой в одиночестве, на секунду вскинул на него небольшие умные глаза, кивнул головой и вновь рассеянно уткнулся в книгу, которую он увлечённо читал.
– Во даёт! – присвистнул Селни. – Рэйварго, ты у нас, конечно, умный, но сегодня это просто самоубийство. Раз Генш опаздывает, значит, он будет зверствовать.
Опаздывал Генш только в одном случае – когда у него разыгрывалась боль в спине. В такие дни он был особенно придирчивым.
– Ага, может быть, – пробормотал Рэйварго, всё также глядя в книгу. Гилмей пожал плечами и отвернулся – он уже давно привык, что на людях Рэйварго часто делается мрачным и неразговорчивым. Это был высокий, крепко сколоченный юноша, из-за своих чрезвычайно развитых мышц казавшийся грузным и неповоротливым, хотя на самом деле таким не был. Он был некрасив, ему не была присуща даже мальчишеская миловидность. Лицо у него было грубым, скуластым, с раздвоенным подбородком и крутым лбом, большим ртом и кривоватым носом, глаза – хоть и умными, но маленькими. Вот брови были красивы: ровные широкие полукружья. Только их почти не было видно из-за густых чёрных волос, падавших на лоб.
Разговоры после этого продолжались недолго – минутная стрелка на старых настенных часах не сделала и двух кругов, как вдруг дверь резко, с треском, распахнулась и в аудиторию размашистым шагом вошёл профессор Генш. Все разговоры и смешки сразу стихли, как будто их отрезало ножницами. От сухощавой низкорослой фигуры старого профессора как будто волнами расходилось негодование, и когда он бросил свой портфель на стол, тяжело сел на свой стул и оглядел всех студентов своими мутно-карими глазами, тишина стала совершенно мёртвой. По взгляду профессора, по тому, как он медленно, с отвращением, шевелил тонкими губами, будто пережёвывая что-то, было отлично видно, как ему опротивела и эта аудитория, и трепещущие перед ним юнцы, и их работы, в которых из года в год повторялись одни и те же темы, источники и цитаты. Не поздоровавшись со студентами, он дрожащей рукой взял журнал посещения и открыл его на нужной странице. Затем, проговаривая каждую фамилию с таким видом, словно она обжигала его сухие губы, он начал перекличку. Убедившись, что отсутствуют всего двое, он с усмешкой проговорил: