Дымы над крышей, Медная Луна,
Шатаясь, плачет надо мною…
О! Голова моя отягчена
Висящей бронзой, бахромою
Аквамаринов, серьги близко плеч
Мотаются, и шуба жжет мехами…
Я – воздух жгу, я – зарево, я – печь,
Я – пламя: меж румянами, духами…
Трамвайный блеск, парадов звон и чад,
Голодные театры лавок,
И рынки, где монетами гремят
И где лимон рублевый сладок,
Моста бензинного чугунный козий рог
Над ледокольною невестиной рекою,
А за рекой – чертог, что дикий стог,
Разметанный неистовой рукою…
Он весь в снегу горит, Там Олоферн
Пирует, ложкою неся икру из миски
Фарфоровой – ко рту, чернее скверн,
А тот, прислужник, кланяется низко…
А тот, лакейчик, – ишь, сломался он,
Гляди-ка, хрустнет льстивая хребтина!…
Ну что ж, народ. Ты погрузился в сон,
Тебе равно: веревка… гильотина…
Так. Я пойду. Под шубой – дедов меч.
В лицо мне ветер зимние монеты,
Слепя, швыряет. Сотней синих свеч
Над черепицей – звезды и планеты.
Не женщина, не воин и не зверь,
Я – резкий свет на острие дыханья.
Я знаю все. Вот так – ударю дверь.
Так – взором погружу во прозябанье
Телохранителей. Так – локтем отведу
Ту стражу, что последняя, в покои…
Он спит, Тиран. Его губа в меду.
Ему во сне – изгнанники, изгои,
Кричащие близ дула и в петле…
Мне дымно. Душно. Меч я подымаю.
Мех наземь – с плеч! Ходил ты по земле.
Ты хочешь жить – я это понимаю,
Но над тобой, хрипя, я заношу
Всю боль, всю жизнь, где ниц мы упадали!
И то не я возмездие вершу:
То звезды – бузиною по ножу —
Так обоюдоостро засверкали!
И пусть потом катится голова,
И – ор очнувшихся от спячки,
И я, как пасека зимой, мертва, —
А морды смердов, что жальчей подачки,
Грызут глазами, —
Кулаки несут,
Зажавши, сумасшедшие шандалы,
И рты визжат, – но я свершила суд,
Я над содеянным стояла —
Я, баба жалкая, – не целая страна, —
В сережках, даренных пустыми мужиками,
Юдифь безумная, – одна, совсем одна —
Пред густо населенными веками!
И, за волосы голову держа
Оскаленную – перед вами, псы и люди,
Я поняла, звездой в ночи дрожа,
Что все —
И повторится, и пребудет.
Норд-ост
В этой гиблой земле, что подобна костру,
Разворошенному кочергою,
Я стою на тугом, на железном ветру,
Обнимающем Время нагое.
Ну же, здравствуй, рубаха наш парень Норд-Ост,
Наш трудяга, замотанный в доску,
Наш огонь, что глядит на поветь и погост
Аввакумом из хриплой повозки!
Наши лики ты льдяной клешнею цеплял,
Мономаховы шапки срывая.
Ты пешней ударял во дворец и в централ,
Дул пургой на излом каравая!
Нашу землю ты хладною дланью крестил.
Бинтовал все границы сквозные.
Ты вершины рубил.
Ты под корень косил!
Вот и выросли дети стальные.
Вот они – ферросплавы, титан и чугун,
Вот – торчащие ржавые колья…
Зри, Норд-Ост! Уж ни Сирин нам, ни Гамаюн
Не споют над любовью и болью —
Только ты, смертоносный, с прищуром, Восток,
Ты пируешь на сгибших равнинах —
Царь костлявый, в посту и молитве жесток,
Царь, копье направляющий в сына,
Царь мой, Ветер Барачный, бедняк и батрак,
Лучезарные бэры несущий
На крылах! И рентгенами плавящий мрак!
И сосцы той волчицы сосущий,
Что не Ромула-Рема – голодных бичей
Из подземок на площади скинет…
Вой, Норд-Ост! Вой, наш Ветер – сиротский, ничей:
Это племя в безвестии сгинет!
Это племя себе уже мылит петлю,
Этот вихрь приговор завывает, —
Ветер, это конец!
Но тебя я – люблю,
Ибо я лишь тобою – живая!
Что видала я в мире? Да лихость одну.
А свободу – в кредит и в рассрочку.
И кудлатую шубу навстречь распахну.
И рвану кружевную сорочку.
И, нагая, стою на разбойном ветру,
На поющем секиру и славу, —
Я стою и не верю, что завтра умру:
Ведь Норд-Ост меня любит, шалаву!
Не спущусь я в бетонную вашу нору,
Не забьюсь за алтарное злато.
До конца, до венца —
на юру, на ветру,
Им поята,
на нем и распята.
Мать Мария
Выйду на площадь… Близ булочной – гам,
Толк воробьиный…
Скальпель поземки ведет по ногам,
Белою глиной
Липнет к подошвам… Кто там?… Человек?…
Сгорбившись – в черном:
Траурный плат – до монашеских век,
Смотрит упорно…
Я узнаю тебя. О! Не в свечах,
Что зажигала,
И не в алмазных и скорбных стихах,
Что бормотала
Над умирающей дочерью, – не
В сытных обедах
Для бедноты, – не в посмертном огне —
Пеплом по следу
За крематорием лагерным, – Ты!…
Баба, живая…
Матерь Мария, опричь красоты
Жизнь проживаю, —
Вот и сподобилась, вот я и зрю
Щек темных голод…
Что ж Ты пришла сюда, встречь январю,
В гибнущий город?…
Там, во Париже, на узкой Лурмель,
Запах картошки
Питерской, – а за иконой – метель —
Охтинской кошкой…
Там, в Равенсбрюке. Где казнь – это быт,
Благость для тела, —
Варит рука и знаменье творит —
Делает дело…
Что же сюда Ты, в раскосый вертеп,
В склад магазинный,
Где вперемешку – смарагды, и хлеб,
И дух бензинный?!…
Где в ополовнике чистых небес —
Варево Ада:
Девки-колибри, торговец, что бес,
Стыдное стадо?!
Матерь Мария, да то – Вавилон!
Все здесь прогнило
До сердцевины, до млечных пелен, —
Ты уловила?…
Ты угадала, куда Ты пришла
Из запределья —
Молимся в храме, где сырость и мгла,
В срамном приделе…
– Вижу, все вижу, родная моя.
Глотки да крикнут!
Очи да зрят!… Но в ночи бытия
Обры изникнут,
Вижу, свидетельствую: то конец.
Одр деревянный.
Бражница мать. Доходяга отец.
Сын окаянный.
Музыка – волком бежит по степи,
Скалится дико…
Но говорю тебе: не разлюби
Горнего лика!
Мы, человеки, крутясь и мечась,
Тут умираем
Лишь для того, чтобы слякоть и грязь