Люди спорили с небом. Небо осени, черное, как погреб, звезд не пожалело, высыпало все, что было в закромах. Так щедрый хозяин кормит в последний раз любимого коня.
Звезд было много, да не им развеивать земную тьму. И люди запалили веселые свои костры. Костры горели цепочкой, будто бы над рекою. Цепочка вилась, петляла. Костры помахивали гривами – видно, разудалый народ подкидывал в огонь дровишки. Искры сыпались огненной метелью, словно на Ивана Купалу папоротник цвел. Только Иван Купала давно уже миновал, пламя костра озаряло ржавую бороду великолепной дубравы, вдоль которой и вилась огненная река. Настоящей же речки поблизости не было. Горели костры по меже. А та межа разделяла народ от народа и царство от царства.
Костры горели у шведов. У русских темно было. Пару костерков жгли, но жгли степенно, без шалости: стрельцы варево варили.
Назавтра, по солнышку, начинался первый свободный день из двух свободных недель. В эти недели все желающие выйти из-под шведской короны могли открыто перейти в русские земли. И кому на Руси не жилось – скатертью дорога.
По Столбовскому миру, заключенному со шведами батюшкой нынешнего царя Алексея государем Михаилом Федоровичем в 1617 году, за единый Великий Новгород, повоеванный шведами, за возвращение славного того города под руку православного царя смиренно отданы были шведской короне многие русские земли с городами: Ям, Копорье, Орешек, Ивангород и все Карелы.
Осталась Россия без моря. Без моря жить – тужить. Жили все-таки. А те русские, что под шведа отошли, с морем и не расставались. Только русскому без родины – головой о стену, чтоб дух вон: тоска поедом ест. Никаким огнем тоску эту не спалишь, никаким питьем не остудишь.
И, поживши чужой жизнью, побежали русские через заставы. Не принять – сердца не хватает, а за прием шведы войной грозят. Повоевали бы, чего там, за православных-то, да беда: до того повыдохлась матушка-Россия – с разбоями управиться не могла. Где уж там царю на царя?
И поехали из Москвы дьяк Алмаз Иванов с боярином Борисом Ивановичем Пушкиным уговариваться со шведами о перебежчиках. Уговорились отворить границу на две недели. И собралось на меже десять тысяч человек. А всего за тридцать один год перебежало из Швеции в Россию больше пятидесяти тысяч.
Против стрелецких уютных костерков палил кострище во всю свою радость купец из города Юрьева Донат Емельянов. У костра, возле груженых телег (пять возов добра вывозил Донат), сидело семейство: жена, пять дочек и сын Доната – Донат. Донат-младший, восемнадцати лет от роду, черноголовый, голубоглазый, высокий, легкий, взглядывал туда, где омутом стояла русская ночь, взглядывал – и голову в колени, а колени руками в обхват, будто обручем…
Выживешь нынче – и наступит завтра. Уснуть бы! Открыл глаза, а ночь позади. И будь здрава во веки веков, родная Русь! А уж коли уснуть нельзя, надобно затаиться.
Выдюжи нынче, вытерпи, и завтра жизнь потечет по-старому вновь. В новь! В такую же неведомую новь, как неведома вековечная старина.
На отца Донат-младший и не глядел, не по нраву показной разгул. Так веселиться – судьбу пытать. Без оглядки верует в звезду свою отец: емельяновская порода.
Донат Емельянов-старший был родным братом псковского купца Федора Емельянова. Купца судят по мошне, а мошна у псковича была столь тяжела, что с ним знался сам государь всея Руси. И в заграницах, в Ревеле, в Юрьеве, Орешке и других торговых городах, высокомерные иноземные купцы признавали Емельянова ровней.
Русским товаром – ярой рожью да пушниной ласковой – кто же побрезгует? А гости высокомерные не брезговали и самим Федором. Да он-то к ним не больно льнул. Не льнул, но себя почитать позволял. Попробуй не почти!
Царь доверил Емельянову ведать псковские таможенные дела, а у Федора каждый свейский[1] гость – ворог земли Русской. Творил он им обиды обидные и неправые. Да ведь и у царя свейские люди в друзьях не хаживали. Оттого и сходили с рук Емельянову все его домогательства. Он-то поначалу теснил купчишек в сердцах, а потом смекнул: порадеть за родину – дело прибыльное. Стал кричать громко: русский, мол, православный, мол, ненавижу, мол, иноземщину. Были такие, кого от голоса того и воротило, а кому-то и нравилось. Государь нахмурился, узнав о шведских обидах, и, нахмурясь, велел купцу Федору Емельянову собирать во Пскове соляную пошлину. Откуп за это право велик, а прибыль тройная.
Криком кричали псковичи, грамоты слали с доносами. Приезжали из Москвы дьяки, допросы Федору чинили… за его хлебосольным нескудеющим столом.
Донат Емельянов-старший другой был человек.
Говаривал Донат: «Слаще меду не бывает. А мед и царь ест, и крестьянин. Были бы ульи. У царей каждый день праздник. Оттого и не живучи. У работника – праздники по праздникам, потому и весело, потому-то и живет он всласть!»
Вот и пил Донат, и плясал Донат возле своего свирепого костра.
Хорошо дела за границей шли. Да за границей-то себя не видать. Народ за границей скудный: зависти к удаче чужой не имеет. А без завидок русскому купцу никак нельзя! Никакого интересу соболеть и пухнуть от жиру без соседской зависти. Продал Донат лавки, дома, корабль и всего с пятью возами бросился в дедовские болота.
Многому заграница научила Доната, а пил-таки по-старому. Безудержно, не щадя ни денег, ни ближних, ни себя, ни вина самого. Вино же границ не разумеет. В такую Донат радость впал, что притащил к своему костру шведского офицера, наемника из немцев Рихарда Зюсса.
Рихард Зюсс, бывалый солдат, пил много, и всегда на дармовщину.
Пил Зюсс и свинел. Норовил кости глоданые Донату в рот сунуть. А Донат не обижался. Он этого Зюсса в губы целовал. Шапку ему соболью подарил. Обещал дочь старшую, Варю, красавицу синеокую, в жены отдать. Зюсс был согласен. Вино пил, еду ел, подарки за пазуху клал и на Варю смотрел немигаючи.
Доната от гульбы вширь несло. Пьет в лесу, а лес не пьян. Гоже ли? Загорелось позвать на пир русских стрельцов.
– Этого никак нельзя! – замотал головой Рихард Зюсс.
– Почему же нельзя-то, дружище ты мой глазастенький? Им небось тоже выпить хотца… Да пойми ты, Зюсс! Они ж братья мне. Они ж свои, родненькие. Пойми ты, Зюсс! Вот земля, – схватил Донат горсть земли, Зюссу под нос тычет, – за межою такая же земля-то. Только у этой – нюхаю, а запаху нет. А за межою, за межою, Зюсс, у земли – дух! Потяни в себя ноздрями – в голове круженье пойдет. Я ту землю, за межой, как хлеб скушаю.