Воскуривал как-то человек фимиам.
И заметил он, что благоухание
Не прибывает и не убывает;
Не возникает и не пропадает.
И сей пустяковый случай привел его к
Просветлению.
Будда Шакьямуни
После долгого затворничества и строгого воздержания от пищи по причине траура и после обтирания тела Кацуро священной материей, вбирающей в себя нечистоты, Амакуса Миюки и сама подверглась обряду очищения, ибо смерть мужа замарала ее. А поскольку невозможно было даже представить, чтобы молодая вдова вошла в ту же реку, где утонул Кацуро, жрец синто[1] довольствовался тем, что, поджав губы, возложил на нее сосновую ветку, омытую водами Кусагавы, достававшими до нижних ветвей прибрежных деревьев. После чего он заверил ее, что отныне она может начать новую жизнь, воздав благодарность богам, которые непременно наделят ее храбростью и силой.
Миюки прекрасно поняла смысл утешительных слов жреца: невзирая на ее бедственное положение, отягощенное смертью Кацуро, тот надеялся, что молодая женщина вложит ему в руки вполне ощутимый знак признательности, которую она была обязана выказать ками[2].
Впрочем, если Миюки и была благодарна богам за то, что они очистили ее, она не могла им простить того, что они позволили реке Кусагаве, которая, в сущности, была таким же божеством, ни больше ни меньше, забрать у нее мужа.
А посему она ограничилась лишь скромным подношением в виде головок белой редьки, горстки луковиц чеснока да нескольких пригоршней клейкого риса. Но благодаря тому, что подношение было умело завернуто в тряпицу, а иные головки редьки впечатляли своими размерами, оно выглядело внушительным. Жрец благосклонно принял его и вполне довольный отбыл восвояси.
После этого Миюки заставила себя прибраться в доме – вычистить его до блеска. Хотя наведение порядка не входило в ее привычки. Она позволяла себе оставлять вещи где попало и даже с удовольствием разбрасывала их повсюду. Благо пожитков у нее с Кацуро было не так уж много. Когда же они натыкались на те или иные предметы то тут, то там, особенно в местах самых неожиданных, у них возникало обманчивое впечатление достатка: «Неужто эта плошка для риса совсем новенькая? – спрашивал Кацуро. – Ты что, только недавно купила ее?» Миюки прикрывала рот рукой, пряча улыбку: «Да она все время стояла тут, на полке, шестая снизу, – ее подарила нам твоя матушка, или не помнишь?» Просто Миюки обронила ту плошку (и забыла сразу поднять), и она укатилась куда-то по циновке, остановилась где-то, опрокинулась – и вот на нее упал луч света, и она засверкала так, что Кацуро ее не признал и даже не догадался, откуда она взялась.
Миюки казалось, что люди зажиточные живут среди вечного беспорядка, подобно картинам природы, которые, смешиваясь в хаосе, обретают истинную красоту. Так, Кусагава особенно волновала воображение только после проливного дождя, когда питавшие ее бурные потоки переполняли реку землисто-коричневыми водами с вихрившимися в них кусками коры, ошметками мха, цветками настурций, увядшими листьями – черными, жухлыми; тогда Кусагава теряла блеск, покрывалась концентрическими кругами, завитками пены и становилась похожей на бушующий пролив Наруто во Внутреннем море[3]. Точно так же и богачи, думала Миюки, живут среди безмерного водоворота даров, принятых от друзей (число их, само собой, столь же безмерно), среди всех этих блестящих безделушек, которые они покупают без счета у бродячих торговцев и даже не задумываются, пригодится им все это или нет. Им всегда нужно больше пространства, чтобы сваливать там свои безделушки, складывать кухонную утварь, развешивать ткани, расставлять мази, – словом, чтобы хранить все эти богатства, названия которых Миюки иной раз даже не знала.
То была нескончаемая гонка, яростное состязание между людьми и вещами. Пик изобилия достигался тогда, когда дом, переполненный всяким хламом, распирало так, что он трещал, точно перезрелый плод. Сама Миюки никогда не видела подобного зрелища, а вот Кацуро сказывал ей, что во время своих хождений в Хэйан-кё[4] видал, как нищие копались на развалинах некогда величественных зданий, стены которых будто разнесло изнутри.
В доме, который Кацуро построил своими руками, – одна комнатенка была с земляным полом, другая с деревянным, а под соломенной крышей располагался чердак, куда вела лестница, причем все было скромных размеров, поскольку приходилось выбирать между возведением стен и рыбной ловлей, – помещались главным образом рыболовные снасти. И служили они практически для всего: сети, развешанные перед окнами для просушки, использовались в качестве занавесок, а сложенные в кучи – как тюфяки; деревянные поплавки, полые изнутри, на ночь подкладывали под голову; скребками, которыми Кацуро чистил верши, Миюки пользовалась, когда стряпала.
Единственным предметом роскоши у рыбака и его жены был горшок, где они хранили соль. Хотя он был лишь подделкой под китайскую утварь времен династии Тан[5], этой керамической посудине, покрытой коричневой глазурью и расписанной пионами и лотосами, Миюки приписывала чудодейственные свойства – она получила ее в наследство от матери, а та унаследовала ее от прабабки, уверявшей, будто эта посудина была у них в роду всегда. Таким образом, горшок пережил не одно поколение и за все время даже не поцарапался – воистину, чудо.
Уборка дома обычно занимала несколько часов – теперь же у Миюки ушло целых два дня на то, чтобы привести все в полный порядок. И виной тому был промысел, которым занимался хозяин дома: рыбная ловля и разведение дивных рыб – в основном карпов. Возвращаясь с реки, Кацуро даже не удосуживался сбросить перепачканную липкой тиной одежду и при каждом торопливом движении размазывал ее по всему дому. Он спешил поскорее высвободить бившихся карпов из вершей, сплетенных из ивовых прутьев, чтобы рыбины не ободрали себе чешую либо усики (ведь в таком случае, по разумению императорских заготовителей, они теряли всякую цену), и выпустить их в неглубокий пруд, выкопанный специально для них в земле перед домом и заполненный до краев водой, которую Миюки в отсутствие мужа сдабривала личинками насекомых, водорослями и семенами водных растений.
Вслед за тем Кацуро три дня кряду, сидя на корточках, наблюдал, как ведет себя его улов, особо примечая рыбин, которые, как он сразу же определял, были достойны того, чтобы украсить собой пруды в императорском городе, и при этом стараясь угадать в них признаки того, что они не только привлекательны, но и достаточно крепки, чтобы выдержать долгое путешествие до столицы.
Кацуро был не больно разговорчив. А когда раскрывал рот, то изъяснялся не внятно, а скорее обиняками, доставляя таким образом удовольствие собеседникам самим догадываться, к чему вела его недосказанная мысль.