сижу в пивной «У зевающих»
гляжу в окно на проходящих и проезжающих
выбираю знамения, собираю бога
которому не нужна дорога
который давно на месте
как дрожжи в тесте
пью местное пиво
ем местную колбасу с хреном
наслаждаюсь вавилонским пленом
шлю смертных в Иерусалим
дом это, видимо, там,
где ты хоть отчасти любим,
а я здесь любим, – по той, правда, части,
что даю на чай
ну, на то я и бог,
чтоб творить добро невзначай
* * *
обетова́нная земля
необитаема.
во мгле
растет лишь папоротник пряный
да воздух молодости пьяный
как Щорс качается в седле
обетова́нная земля
теперь совсем необитаема
звонил
стучал
пинал ногами дверь
Щорс воевал за что?
поверь,
жизнь вся
ни в чем
не узнаваема
обетова́нная…
но вот, с пустыней слившийся народ
уже давно ее не ждет
ни в Китеже
ни в тихой Мураве.
лишь про себя он знает точно:
придет приказ – за Щорсом срочно
пошлют. – по бережку придет
(голова обвязана, кровь на рукаве)
и всех спасет, кого любил заочно
* * *
Жизнь предчувствует сразу всю
тот,
кто всегда одинок.
Молодость, старость
разделены запятой. Она не болит.
Просто снова и снова вступает Телониус Монк
в «Тему 52-й стрит»
* * *
миром правят не экономика
и не деньги
а эмоции
и мифы сознания
а эмоции и мифы сознания суть лоции средь знания зияния
и вот я смотрю и не понимаю:
что́ всё это?
неужели культура?
или это дура людская натура
сваливает
с боевого задания?
* * *
скажи мне,
друг по нарам в караулке,
скажи,
мой постоянный на прогулке, –
как жить?
что жизнь? –
и землячок ответил:
жди де́мбеля, он в будущем, он светел
а постоянный мне сказал: дубина,
я Авва твой, жизнь – чаша, пей за Сына
* * *
Всё, всё, что я любил, осталось мне,
я всё забрал и ничего не бросил,
унёс с собой и вынес в эту осень,
где жизнь стоит как лужица на дне.
Мне государства разрешали сносно жить,
я не успел ни в Коми, ни в Дахау
(растерян я, – кого благодарить?
хозяев жизни? холуёв ораву?)
Я был свободен. В армии комбат
нам сам сказал: «Свободны, раздолбаи!»
и вышли мы, как в Трою Менелаи,
чтоб жизни красоту вернуть назад.
Я честно делал всё: свидетель Бог.
И все-таки чего-то я не смог
понять.
Чего?
Людей и их идеи.
Мне волк тамбовский был всегда родней и
ближе отечеств, ведомств, чинных лиц
(их набирается с гвардейский эскадрон),
меня считавших чокнутым. Pardon,
je mi z toho nanic[1].
Но жаловаться не на кого. Здесь
всё шло путём, а там… Там будет видно.
Одно обидно:
что умру, что весь.
* * *
Сегодня я кусок
бессмысленного мяса
такая
у меня раса
* * *
на родине есть странные места
в её глуши
и в двух ее столицах
там начинают с чистого листа
историю людей
в суровых лицах
бурлит этногенез
растет квартплата
за ледяной пустыни постоянство
никто не помнит что бродил когда-то
в пустыне этой
ангел…
что сказать,
Победоносцев прав: се – дивный календарь
в провинциях
тем более – в столицах
где все считают попросту
как встарь
что космос есть букварь в родимых лицах,
очнувшись утром в ледяных пластах
средь идолов пещерного пространства
и знать не знаючи
что в этих же местах
бродил когда-то
ангел…
* * *
Болезнь Менье́ра меня роднит
с Шаламовым В. Т. Она такая:
пейзаж сдвигается, тебя в него тошнит.
При этом можешь ждать трамвая
или сидеть за письменным столом,
неважно. Важно то, что нет спасенья.
Шаламов просто падал. Он ментом
не раз был отволохан в отделенье
как местный алконавт. Я раз за ним
зашел туда с таблеткой бетасерка.
Меня он принял за берсерка
в законе, с доступом крутым
к лепилам и кумам.
А я сказал: «Варлам,
я болен как и ты, теряю слух,
но вот те крест, что я готов за двух
нести Меньерову хоробу, –
ты только плюнь на глухоту и злобу,
ведь не они питают дух».
А он в ответ: «Опущенный петух
умней тебя. Чтобы писать стихи,
должны быть злы и быть глухи́
поэты, бес».
И выругался вслух.
Я постоял еще немного и исчез.
И вот я зол и глух.
* * *
слова́ теряются,
их уже не найдешь.
жизнь неприкаянна
как закатившийся в угол грош.
но есть еще женщина.
ее рука
приголубит и дурака.
храни свою женщину,
храни как мысль.
она есть дерево.
она есть рысь.
она есть озеро.
она есть мыс.
она есть низ,
что уходит ввысь.
ты в ней, свернувшись
плодом-клубком,
обретаешь как в смерти
последний дом.
* * *
Жизнь,
что делается
за́ день,
мне важна едва ли, –
кроме пары слов в тетради,
что себя сказали.
* * *
на западной стороне реки
в комнате без дверей
целовать
девичье
тело
с яичной скорлупой вместо головы
так
функционирует старость
из которой нет
пути наружу
* * *
Меньше знаешь, будешь долго
незаметным, бесконвойным, –
говорил мне гад бывалый
на одной бескрайней зоне.
я в ту пору был спокойным,
а теперь я злой и шалый,
и колючий как иголка,
вот и еду в спецвагоне.
только еду не для шутки
жить при тачке на соломе,
а туда, где Запад ходит в пациентах педиатра
аутистом.
он всё знает.
ну, само собою, кроме,
как прожить вот эти сутки,
чтоб убили только завтра.
* * *
Марина – монстр
по обе
стороны
добра:
по эту сторону все божеские смыслы,
по ту –
звериный вой
* * *
ужас жизни
приходит не во сне,
когда нет сил бежать,
а во время бессонницы,
когда силы есть,
но бежать некуда
* * *
из двух первичных чувств,
подмеченных Шаламовым на зоне –
злости и равнодушия –
только злость.
на равнодушие нет времени.
* * *
«Не переставая стыдно за свою жизнь… Я сам себе гадок и противен».
(Лев Толстой, январь 1910 г.)
сегодня не фартит.
не жизнь – сплошная лажа.
дела белы как сажа.
лишь ненависть саднит.
таков мой жалкий день,
убогий длитель тела.
сознанье отлетело.
в уме обид плетень.
и только граф Толстой
(о, путь сравненья сладок!)
всё пишет, что он гадок,
спасая подвиг мой.
* * *
опять стою в метро
смотрю в туннель
а из туннеля смотрят кровь и баня
и свет в конце
свет в красноватой мгле
там ширится звезда, её несет в стволе
купец калашников,
всемирный дядя ваня
Мотольская больница в Праге
1.
я совсем заболел
ждет меня трансформация, вроде
всероссийской крестьянской реформы:
свобода, но без земли
и еще двухголовый орел
(в нем черно́быльский ангел, в уроде)
ну и санкт-ленинград –
слабым отсветом в звездной пыли
2.
стали мерять давление,
а давления нет.
всё что есть – настроение.
непонятный предмет.
всё что есть – испытание
чьей-то странной судьбой:
одиночки, дознания,
их конвейер тупой,
зоны зависти, пропасти
беспричинной хандры,
выпадение в области
абсолютной муры,
а потом та nemocnice[2],
где краткость дня
постепенно становится
длинней меня.
3.
еще жив, а уже привязали бирку
вон, висит на правом запястье
отправляюсь на остров блаженных,
увижу Кирку[3],
пару свиней, испытывающих счастье,
всех героев греческого аго́на,
и себя – гения плагиата –
не выходя из вагона,
проезжая долиной Иосафата[4]
…аle ne teď![5]
не сегодня…
брошена сходня
с лодки на берег
есть еще время
есть еще дом
входит вестник ре-анимации,
говорит: «шалом!»…
да нет,
это saniťák говорит jdeme[6]
* * *