Известие о смерти брата Петя Столыпин получил в своем благословенном, еще не проданном Середникове. Как назло, в компании со стареющим… и вечно молодеющим… Алексеем Николаевичем Апухтиным.
Зло?
Какое зло!
Трудно сказать, кого больше любил Апухтин – старшего ли брата или младшенького губошлепа. Иль невестушку Михаила… Неисправимый, неистребимый ловелас! Вся мужская троица была в маленькой, скрытой ревности. Надо прибавить, что в предвкушении свадьбы и приятелей набивалось немало, тоже ведь себе на уме имели. Зависть, зависть проклятая. Разумеется, «старик Апухтин» – он охотно позволял себя так называть – лишь лицезрел прекрасную Оленьку, но совсем не в шутку просил, да что там – умолял:
– Ангел наш! Вдохновите несчастного пиита, которого за глаза и в глаза называют дилетантом… Если вы не улыбнетесь, несравненная, я не напишу больше ни строчки… я убью в себе этот несносный дар!
Оленька заливалась смехом еще в предвкушении очередной такой тирады, а потом пресерьезнейшим тоном требовала:
– Не смейте, несносный Алексей Николаевич! Что же я петь буду?
Показная женская брань – высшая награда для бывшего ловеласа, променявшего все мужское на безответные романсы. И как всякий награжденный, он имел право напомнить:
– Ангел ангела! Но ведь в моих романсах чувства мужские, смею сказать мужланские. Они не для ангелов, нет…
– …для грешников, – кто-то из окружавших первокурсника Петю самонадеянно перебивал, тоже готовясь в ловеласы.
В иных компаниях это был бы повод для ссоры, но помилуй бог – как можно ссориться с любимым «стариканом». Тем более он уже стоял на коленях, красивый и нелепый одновременно, протягивал руки к краю одежд ангела, незримые пылинки сдувал с кончиков пальцев, твердил:
– Спойте! Спойте! Спойте!
Тоже был повод посмеяться: романсеро, еще не издавший ни единой своей книжки, в полном самоуничижении просит за себя, за свои разбросанные по альбомам романсы. Но в Середникове никто над ним не смеялся. Как можно! Сам Апухтин!.. Наполовину московские, наполовину петербургские студиозы – все они с одинаковым правом побросали, хоть на несколько дней, ненавистные лекции и сошлись в лермонтовском Середникове, которым Столыпины владели по праву родства. Петя был троюродным братом убитого на дуэли поэта, а отец Аркадий Дмитриевич – и того ближе, по столыпинскому родству с бабушкой Лермонтова, Елизаветой Арсеньевой. Так что студиозы с ужасом и благоговением листали книги, страницы которых еще в юные годы были отчеркнуты, как кинжалом, острым ноготком будущего дуэлянта.
Но сейчас все из огромной библиотеки переместилось в гостиную, не менее огромную, но лучше приспособленную для вечерних романсов. Там витийствовал у рояля орловский ловелас и молчаливо похмыкивал младший из Столыпиных. Уж он-то знал «старикана», которому – о, ужас! – было полных сорок! Так сложилась семейная жизнь, что Петя три года перед этим, в отрыве от родителей, провел в Орле; собственно, там и гимназию закончил. А Орел, хоть и горд петровским именем, – невелик городишко; как было гимназистам не увлечься опальным поэтом и не встречаться с ним на улицах нос к носу? Опала тоже выходила смешная, как и все, что случалось с этим меланхоликом; он мог говорить любовные речи какой-нибудь случайной кухарке, а мог и молчать месяцами пред дамой сердца. В силу своего характера он напрочь рассорился с друзьями-«демократами», как их называл, прежде всего с Некрасовым, и напрочь засел в Орле. Чтобы вздыхать, ругаться, ворчать и проклинать «безвременье». Под такое настроение как было не выделить из толпы гимназистов-почитателей того, кто запросто живал в лермонтовском Середникове!
Сейчас поэт опять тихим шажком стал шастать по столицам, стал своим человеком в петербургском доме Столыпиных. Конечно, он не мог упустить случая побывать в Середникове, когда хозяев заносило в одно из их любимых имений.
– Ну что ж, в гостиную?..
– Извольте, Оленька.
– Соблаговолите нам…
И как приказ «старикана»:
– Петь! Петь! Петь!
Студенческая свита была шумна и нетерпелива, а «старикан» готов был самолично катать фортепьяно из угла в угол, куда только пальчиком поведут. Но Оленька не стала терзать его капризами; в такой большой гостиной место у фортепьяно было свое, законное. Отсутствие жениха, задержавшегося в Петербурге, не смущало; дело шло к свадьбе, она уже была в своем дому. И лишь немного пококетничав, Оленька без дольних слов запела «мужланский» романс:
Ночи безумные, ночи бессонные…
Речи несвязные, взоры усталые…
Студиозы-первокурсники, по примеру старших друзей еще не бывавшие ни в московских, ни в петербургских борделях, заливались красными пятнами; Оленька едва ли что понимала, а «старикан» лишь утирал беспрестанно лоб платком. Его нельзя было отвлекать намеками или замечаниями – мог ведь и расплакаться, как не раз бывало.
Ночи, последним огнем озаренные,
Осени мертвой цветы запоздалые!
Не театр, конечно, но студиозы в театрах бывали и знали, как надо благодарить артистов. Аплодисменты, аплодисменты!
– Браво, Оленька!
Это уже сам хозяин не удержался и ревностно выкрикнул. На что мать, незаметно вышедшая из соседних дверей, по-матерински попеняла:
– Как ты шумен, Петр! Все же не твоя невеста.
Прозорлива была мать Наталья Михайловна, прозорлива. Ни словом, ни взглядом братья не обижали друг друга, тем более уж невестку-то. Если б иначе было, разве ее отец, пребывавший сейчас в одесских поместьях, разрешил еще до венчания ввести дочь в чужой дом? В том-то и дело, что такого слова – «чужой» – не витало ни в этих, ни в петербургских стенах. Миша, поручая невесту новоявленной свекрови, не только для нее говорил:
– Ну, мои милые, я на вас надеюсь.
При этом он добродушно, но и лукаво, посматривал на младшего брата. Не было секретом, что когда Оленьку Нейдгардт, сестрицу одесского градоначальника, вывезли в «большой свет», в Петербург то есть, на нее воззрился было и младшенький орленок – на гербе столбовых дворян Столыпиных был горный орел, но не в младенческом же пуху, – вполне взрослый и грозный защитник домашнего гнезда. Мать-прозорливица любовно пришлепнула по вихрам своего младшего:
– Свой своего не заклюет, верно?
Тут же была и отправлявшаяся в гости к свекрови, счастливая до изнеможения Оленька. Едва ли она понимала что из семейных намеков, лишь заверила:
– Мне хорошо с вашей мам́а … с моей мам́а, – и закрасневшись, добавила: – Но вы, Мишель, все-таки не задерживайтесь в Петербурге.
– Не задержусь, Оля, уж поверьте, только подготовку к свадьбе закончу, – усаживая ее в вагоне московского поезда, с последним поцелуем милой ручки, заверил оставшийся на перроне жених.