Детство выплывает внезапно. Почти из ниоткуда. Ты вдруг цепляешься за что-то и, как скалолаз, поднимаешься шажок за шажком, вспышка сознания за вспышкой, но только не вверх, а вниз, куда-то туда, вглубь… и, как сквозь облачность, прорываешься через что-то бывшее, но неважное – и неожиданно над тобой снова чистое, голубое небо… как в детстве.
Я почти не помню деда. Так, несколько неясных, обрывочных картинок. Вот он качает меня на ноге и поет: «Как на липовой ноге, на дубовой калиге…» Я не знаю, что такое «калига». И не хочу знать. «Калига» – это дед. И еще вот эта серая коробочка рядом с ним. Коробочка – это тоже дед. И только потом, в нежно-подростковом возрасте, вдруг заинтересовавшись содержанием табачного ларька, выясняю: коробочка – это просто пачка папирос, папирос «Дымок». И я вспоминаю все… и как я, еще картавя, говорю: «Дед, не куи в избе!» – а все вокруг смеются, хотя это больше по рассказам… но теперь я уже – помню. Сам.
Дед умер, когда мне не было трех.
В половину седьмого мы идем встречать отца с работы. Я еще не понимаю, что такое «время» (как, впрочем, не понимаю и сейчас) и что такое эта самая «половина» – но я точно знаю: это когда обе стрелки на часах смотрят почти вниз. Тогда мы будем собираться и выходить на улицу. И я в нетерпении буду стоять, просунув голову между облупившимися прутьями ограждения, и смотреть вниз на бегущую лестницу. И мне до сих пор всегда хорошо в половину седьмого, даже если я просыпаюсь рано утром. Просто потому, что обе стрелки смотрят почти вниз, и значит – мы сейчас пойдем встречать отца.
А потом будет уходить мама. Мать работает «в ночь», чтобы днем сидеть со мной. И мы опять пойдем в метро (но уже не в этот день, а в другой) – только теперь мне будет грустно. Даже если мне дадут разменять монетку в автомате. Хотя это – невообразимое счастье! Ты аккуратно опускаешь сверху – а снизу с веселым звоном вылетают пятачки! Желтый аппарат – десять копеек, зеленый – пятнадцать, но самый лучший – это красный, там вылетает целых четыре! А потом мама сядет в поезд, и он с грохотом унесет ее в тоннель – «на работу». А я буду воображать себе, как где-то там, вдалеке – мама будет стоять и опускать в автомат монетки. Потому что это и есть – «работа». Собственно, я и сейчас так думаю.
И – «садик». Сад, признаться, я не люблю, по крайней мере на раннем этапе (да и кто, поди, любит). Три самых ненавистных предмета на свете – куриная кожа, прорвавшийся через скорлупу и вспенившийся белок и комки в манной каше. И если от первых двух еще можно увернуться, заделавшись дежурным и выхватив себе безопасный кусок или ловко сманеврировав рассадкой за столом – то от комков спасенья нет… и ты подносишь ложку ко рту, словно ухая в пропасть… А воспитательницы меняются в обед, одна – хорошая, другая… скажем так, нравится мне меньше. И если с утра хорошая – то с обеда будет плохая. Но уж если плохая с утра, то стоит потерпеть – и скоро обязательно придет хорошая! Простая малолетняя философия… но я и теперь так считаю. Мы всё, всё тащим с собою оттуда…
Но это – Время. А ведь есть еще – и Пространство. Вперед и назад, влево и вправо. В садик из дома – направо, но это еще ничего. Потому что налево – страшная, пугающая до дрожи «пятидневка». Если я плохо веду себя – меня обещают на нее «отдать». И однажды в выходные я веду себя особенно плохо. Тогда наутро в понедельник мы выходим с отцом – и он вдруг заворачивает НАЛЕВО. «Куда?!!» – в ужасе кричу я, пытаясь вырваться… «На пятидневку!!!» И я очень долго боялся потом этой асфальтовой дорожки. У меня уже была машина, и я, заехав однажды в родной двор, прокатился в поисках свободного места – и вдруг похолодел от ужаса, до липкого пота: я заехал к «пятидневке»!
Всё оттуда, издалека… из самого начала.
И – все большое. Просто огромное. Потому что ты – маленький. Настолько маленький, что лифт в «сталинском» доме просто не везет меня одного. Не реагирует на столь незначительную массу. Когда я впервые стал большим? – да когда лифт со мной поехал… А в феврале в садике на «участке» сугробы по краям – уже в твой рост. Даже выше. Даже не видно, кто там идет тебя «забирать».
И – расстояния. Если меня на ночь оставляют у бабушки, то на следующий день мы выходим в сад за сорок минут. За целых сорок! Это обойти один ее дом, одна остановка на метро и потом еще наискосок метров триста. Сорок! И то не успеваем иной раз… как сейчас, выходя на «Войковской», я не успеваю сосредоточиться, как уже пролетаю мимо арки, куда надо было свернуть…
А наш дом – пятиэтажка. Да, кирпичная – но все равно по сути маленькая. Они маленькие, эти пресловутые «хрущевки». Короткие лестницы, тесные площадки… И только один-единственный пятиэтажный дом на свете – большой. Только в одном мне всегда просторно. Это МОЙ дом. Потому что я в нем – до сих пор МАЛЕНЬКИЙ…
А еще… хотя ладно. Лирики предварительного, так сказать, этапа – достаточно. Вот теперь – к делу уже по-настоящему.
Футбол. Ну и хоккей, конечно
Я не помню, когда я полюбил футбол. Зато помню, что на самом деле я не должен был его полюбить…
…Я уже поднимался домой со двора. У меня был мячик – обычный, резиновый. А на втором этаже стоял местный житель, подросток с дурацкой фамилией Филин. Он был уже большой. По слухам, ему было целых семь лет и осенью он должен уже пойти в школу. Но это осенью. А в тот день Филин взял и отобрал у меня мяч. И пошел с ним куда-то наверх.
– Филин, отдай мяч! – закричал я дрожащим голосом.
– А он что, твой, что ли? – спросил коварный подросток с дурацкой фамилией.
– Мой, – подтвердил я.
– Твой? Ну так держи!!! – и со всего маху, «с пыра» залепил мне им прямо в лоб.
И я заплакал. Я много плакал в детстве. Ну, во всяком случае – больше, чем это позволено настоящему самураю. Но я никогда не плакал от боли. Только от обиды.