Мои первые осознанные воспоминания относятся к жизни в интернате. Но в интернат я попала не сразу, а в пять лет, а что было раньше – помню отрывисто и смутно, причем эти воспоминания подозрительно похожи на сказку, как будто память меня обманывает, выдавая кадры из моей жизни вперемежку с волшебными картинками, созданными воображением. Например, я часто вспоминаю склоняющуюся ко мне из темноты белую лошадь с печальными круглыми глазами, поблескивающими остекленевшей слезой. Я протягиваю к ней руки, и лошадь осторожно берет у меня с ладошки маленькое красное яблочко, щекоча мне пальцы своими жесткими шершавыми губами. Откуда взялась эта лошадь? Мне рассказывали, что до пяти лет я жила в городской квартире с бабушкой, тихим и скромным библиотекарем, и никаких лошадей у нас не было и быть не могло. Бабушкино лицо я вообще не помню, зато помню, как удобно было держаться за ее большую и мягкую руку: иду с ней рядом, а моя ладошка в ее руке будто в лодочке плывет. Еще помню ее металлические, смазанные маслом формы для выпечки в виде звездочек, елочек и полумесяцев и сладкий вкус теста, которое я потихоньку отщипывала и жевала, пока бабуля не видит.
Дедушки у меня не было, но память почему-то бережно хранит портрет неизвестного старика в ветхой ворсистой шляпе. Этот старик будто бы несет меня на плечах, а у него в ногах путаются и лают собаки, и с полей его шляпы капает дождь, а мимо проплывают размытые огни домов и витрин, и пахнет мокрой шерстью, и очень хочется горячего чая с молоком и сахаром.
Но самое удивительное и необыкновенное из моих ранних воспоминаний – это каток на круглом лесном озере, где под прозрачным зеленоватым льдом в черной стылой воде сонно колышут плавниками золотые рыбки. Я пробую лед – делаю неуверенный шаг крохотной ногой, обутой в белый конечек, и тут же теряю равновесие, но рядом тихо скользит кто-то большой и сильный и сразу подхватывает меня за шиворот и аккуратно ставит, не давая упасть. Было ли это на самом деле или приснилось мне в счастливом сне? А может быть, я прочла это в книге или увидела в кино?
Как бы там ни было, в интернате эти полуфантастические видения прекратились. Там все было просто и без затей: общий зал, общая столовая, общие ломаные-переломаные игрушки. Дети – бледные, нечесаные и неумытые, с обкусанными ногтями, с черными кругами под глазами и слипшимися ресницами, совершенно одинаковые, будто горошины из одного стручка, в серой казенной пижаме. Меня тоже подстригли в кружок и одели, как всех, а ногти я обкусала самостоятельно. Ресницы у меня слипались, потому что я то и дело заливалась слезами.
Я попала в младшую группу, где одни малыши ревели не прекращая, другие бешено и ожесточенно дрались не на жизнь, а на смерть, а остальные сидели по своим углам и сосали палец. Кое-кому три раза в день приносили таблетки и заставляли их глотать под присмотром воспитателей. Ходили мы повсюду строем, держась за руки, но теперь никто не вел меня так удобно, как бабушка. Обычно руку оттягивали вниз, отчего приходилось шагать на полусогнутых; либо задирали вверх или размахивали ею из стороны в сторону, да так часто, что начинало зудеть плечо; либо стискивали пальцы с такой силой, что рука затекала чуть ли не до локтя, а иногда, наоборот, держали слабо, отчего ладонь болталась в чужой мокрой и липкой лапке как неприкаянная.
В корпусе постоянно пахло или туалетом, или столовой, где варили гороховую кашу и кислые щи. А вот порошковое молоко при подогреве пахло немного приторно, но все же приятно и напоминало мне о родном доме, которого больше не было. Спали мы в просторной комнате-казарме с ровными рядами двухъярусных коек. Когда спишь на верхней койке, то такое ощущение, что плывешь на плоту по ночной реке, но в шестом часу утра, когда сон – самый теплый и самый сладкий, всегда в одну и ту же минуту над головой вспыхивает ровный и беспощадный электрический свет и безжалостно выдирает тебя из блаженной дремы.
Я была тихим, замкнутым, почти аутичным ребенком и в первое время все никак не могла ни с кем подружиться, сидела себе в стороне и постукивала обломком вилки по подобранному во дворе бутылочному осколку. Мне очень нравился тонкий и нежный звон, который при этом получался. Едва ко мне приближались другие дети, я сразу терялась, отворачивалась или уходила от них подальше.
Я заметила, что некоторых мальчиков и девочек иногда навещают мамы или папы и забирают их домой на выходные или праздники. А меня никто не навещал: бабуля умерла, а других родственников я не знала. Но все же меня неустанно согревала надежда, что где-то на свете живут родные и близкие мне люди, которые не прекращают меня искать, и что они совсем скоро придут ко мне в интернат и заберут меня отсюда. Так у меня появилась привычка ждать их: я украдкой от воспитательниц и нянечек взбиралась на подоконник и, притаившись за шторой, просиживала там часами, вполголоса напевая песенки и ковыряя оконную смазку. Или во время прогулок торчала у высокого проволочного забора и с неистощимым упорством вглядывалась в угол дома на улице, из-за которого, как я думала, должны были вот-вот показаться мои долгожданные родственники. Тех, кто на выходные мог выйти за интернатский забор, я считала самыми счастливыми детьми и чуть не плакала, глядя, как их одевают и уводят, обнимая, целуя и ласково тормоша, а иногда прямо тут, на улице перед интернатом, вручают им какие-то подарки: воздушный шарик на ниточке, мороженое, леденец или плюшевую игрушку. Но мне хотелось не столько новых игрушек или сладостей, сколько того, чтобы кто-нибудь взрослый подбежал ко мне с улыбкой, подхватил на руки и подкинул высоко-высоко! Так было до тех пор, пока в нашей младшей группе не появилась новая, особенная девочка.
Ее привели зимой, за две недели до Нового года. В тот вечер я по привычке ежилась на холодном подоконнике, вглядываясь в темно-синие зимние сумерки за окном. А потом с неба хлопьями повалил праздничный белый снег, и наблюдать за бешено летящими из тьмы крылатыми и яростными снежинками было так захватывающе, что я забыла обо всем на свете – даже о конспирации – и высунулась из-за шторки. Меня тут же заметила нянечка.
– Чего это ты там делаешь? Попу прохлаждаешь? – иронично поинтересовалась она. – А я-то гадаю, кто у нас на окнах всю смазку расковырял? А ну марш в карцер!
Карцером у нас называлась маленькая кладовка без окон, куда складывали весь бытовой хлам: поломанные стулья, какие-то дощечки, рваные матрасы и дырявые ведра. Туда же сажали непослушных детей на срок, зависящий от тяжести совершенного «преступления»: от пятнадцати минут до нескольких часов.