Глава первая
Горжетка стоит на небольшом возвышении перед доской и злится:
– Сними головной убор.
Я вытираю кепкой пот с головы.
Какая же она страшная эта Горжетка. Возраст не определить. Такой как она, можно быть и в пятнадцать лет, а можно и в шестьдесят. Лицо не то подростка, не то бабушки. Не то злится, не то ласково обижается.
Была бы бабушкой – ещё полбеды. Но ведь Горжетке всего-то лет двадцать, не больше. И на нашем развинченном пианино она играет кое-как. Никакого туше. Никакого шквала эмоций. Всё, что бы не играла, звучит этюдом на интервал. Ой – мы – все- мат-рёёё…..
У меня есть с чем сравнивать. Я видел, как шпарил на нём однажды толстяк, интересующийся горжеткиными руками и сердцем. Клавиши под его вспотевшей рукой проваливались как кнопки на старом баяне. А эта – жалеет, словно не может инструмент, как следует, завести. Легко-легко, словно птицу какую-нибудь, гладит, касается. Может, боится?
Интересно, горжеткина вуаль считается головным убором? Если да, то причём тут я. А если нет, то чем считать её вуаль? Неужели педагогическим материалом?
Ну, уж шубу, то точно ей снять не повредит. Кто же играет в шубе, когда на дворе октябрь? А Горжетка – она оттого и Горжетка на всю жизнь, что шубу будет носить до апреля. Но как в апреле появится вдруг без шубы – так и не Горжетка она уже, а смущённая как опавший лист молодая, пионерского вида училка, озадаченная и робкая, будто перепутавшая женский туалет с мужским. И все смеются, даже учителя. Но потом привыкают.
До апреля, вроде, ещё далеко. И запах ядрёного нафалина с её шубы ещё не выветрился – бьёт в нос вплоть до четвёртого ряда, если не принюхиваться. А если принюхаться, то и до последнего долетит. Неужто она не понимает, что шуба источает нафталин как побитая молью тряпка? Вроде бы и не курит, а запах свой всё равно не чувствует – оборачивается, когда собеседник воротит от неё нос, морщится – мол, чем таким резким вдруг откуда-то повеяло. А запах, повторю, от неё. Даже я, хоть и курю, но всё всегда сажусь на шестой ряд, куда её нафталин, вроде бы не доходит – по крайней мере, с точки зрения человека курящего. Некурящим то и вовсе трендец – не скрыться, только знай себе прочихивайся.
В довершение ко всему из-под этой шубы торчит собачий хвост.
Шуба лисья, а хвост собачий.
– Образное мышление! Образное мышление! – кричит Горжетка и делает брови домиком. Потом стучит точёной указкой по моей парте, – Включай образ, Артём! Образ включай, кому говорят!
Вот уж выдумки. Я никогда не мыслю образами.
Если уж на то пошло, то мыслю я сполохами и кластерами.
Это значит – четыре действия подряд. Например, дано – чайник, чашка, сахар, ложка. Всего четыре. Чтобы продолжить надо вспомнить ещё четыре действия. Размешать, отставить в сторону, прихлебнуть, закинуть ложку подальше в раковину. И уже после этого остановиться и попытаться понять, что, собственно говоря, сделал. Если не уложился в восемь тактов, то нужно сделать что-нибудь еще. А если уж перебрал, то извините. Или заново начинать, или, как говорится «топить в неочевидном пассаже». Простите – не тактов, а действий. И не в пассаже, а в разрушениях, которые я готов причинить всем вокруг, лишь бы поскорее зачирикать неправильную последовательность предыдущих действий. Со стороны это выглядит, как будто я самый настоящий псих. Но это такая привычка. Что с ней поделаешь?
Остальные здесь, в школе – не совсем такие, как я.
А точнее – моя полная противоположность.
У этих – образное мышление, цветомузыкальный каскад в голове и прочая дремучая азбука из арсенала дошколят с пластмассовыми блок-флейтами. А я в эти сказки про образы не верю. Не верю, что у них в в голове зеленеет, стоит только утреннему будильнику взорваться нотой «ля» (что прикажете делать с обертонами от «ля», если будильник стоит как у нас дома, на постоянно трясущемся холодильнике?). И в глубине души я всегда смеюсь, когда Мямлик бурчит что-то под нос про ми бемоль стального цвета. Стального цвета, представьте себе! Да ещё и с блеском металлическим! Откуда там взяться металлическому блеску, если этот бемоль – всего лишь подножка от ми, которая по горжеткиной семафорной логике должна быть зеленой, будто бронхитные сопли.
Вы уже поняли, что по поводу Горжеткиной системы обучения у меня скепсиса хоть отбавляй. На одном образном мышлении далеко не уедешь. И ненависть к её системе подступает к горлу всякий раз, когда я слышу про ми бемоль стального цвета.
А всё оттого, что Ботинок слишком рано принялся лепить из меня музыкального супергероя. Против всех правил, разумеется. Такой мой отец.
Такие дела.
– Три, четыре, стоп.
– Посмотрите на котяаат! Посмотрите на котяааат!
Все хотят смотреть на котят. Один лишь я хочу чтобы сгорела Горжеткина шуба из чернобурки.
– Мы перебегали берега-а-а!
Ненавижу, когда мы перебегаем берега.
Мямлик тычет меня ручкой в бок. Больно.
– Посмотрите на котяааат – страшным голосом шипит он мне. Я отмахиваюсь. Есть какой-то странный ритмический зазор у этих котят, но пока ещё можно не обращать на это внимания. Я и не обращал, пока за дело не взялся Мямлик. Теперь только об этом и думаю. Опять он сбивает меня с толку. Здесь надо цепляться за вторую долю, но что делать с последним ударом тогда?
Мямлик знает все мои слабые места.
– Мыпе! Ребе! Гали! Бере! Гааа!!
Последнее он тянет долго, при этом глядит мне в глаза. Он будет тянуть, пока не добьётся успеха. И, наконец, добивается.
– Гаааа! – вдруг кричу я и начинаю топить всё в неочевидном пассаже. Превращаю предметы вокруг себя в хаос. Разбрасываю ручки и ластики. Пенал летит в сторону и ударяет в затылок лысого верзилу, которому давно рекомендуют бэйную тубу. Он чешет место удара и, не оборачиваясь, показывает мне увесистый кулак. Мучаясь со своей бэйной тубой, он знает и мою беду – его тоже заставляли артикулировать удар на вторую долю, но не объяснили, зачем это нужно. Эти удары у него в печенках сидят. Так что бить он меня не будет – даже на перемене. Я же стучу кулаком по парте и в бессильной ярости несколько раз повторяю шёпотом вслух – «Мыпе-ребе-гали-бере-гага», «Посмо-трите-нако-тятя», «Упа-пабы-ласа-бака» и всё, что только можно артикулировать естественным образом. Выделяю акцент, выделяю угловую низкую, выделяю окончание слабой доли. И главное, обрубаю все концы – так что текст, который Горжетка предлагает нам для запоминания, все её котята с перебегающими берегами, превращается для меня в непотребную околесицу.
Теперь ясно? Сами видите, как мне трудно учиться в экспериментальной спецшколе для музыкально одарённых придурков.
Ошибка Ботинка, из-за которой мне сейчас приходится страдать, в целом, не такая уж и большая ошибка. Такое и за ошибку-то считать не хочется. Я-то считаю, что Ботинок всё делал правильно. Он у меня молодец. Просто перестарался малость. Взвалил на себя неподьёмную ответственность. Разве может дятел объяснить дереву для чего в музыке двенадцать нот? Нет. Вот и всем так кажется, что не может. Он, кажется, только стучать мастак, ведь так в песне поётся? А нот у него не двенадцать, а максимум три. Точнее одна. Всё остальное «подножка» или «пощёчина», как говорят, и за ноту в последовательности не берётся.