Вас когда-нибудь называли «месье», если вы русский? Не во Франции, а в России! И не француз русского. А русский – русского? Конечно же, нет. А русский – русского мальчишку? Тем более. А вот меня так называли. Дядя Гриша называл. Мальчишку, ученика младших классов, когда было мне всего 9—12 лет.
После войны в Ленинграде было много инвалидов войны. Инвалидам разрешалось небольшое частное предпринимательство. На пересечениях улиц стояли деревянные будочки-мастерские по ремонту обуви, по заказу и срочно на ходу. Был вход – дверца посередине, налево восседал мастер, направо – заказчик с разутой ногой.
В будочке на углу Невского и Литейного сапожничал Гриша или – как называли его мы, дети из расположенных поблизости домов, – дядя Гриша.
У будочки этой постоянно толклись заказчики: место было бойкое, Гриша – отменный мастер, а главное – обаятельный дядька, всегда с улыбкой – солнечной, согревающей. Гриша был родом из Одессы, военный моряк, на нём всегда была тельняшка, когда похолоднее – поверх куртка с якорем на рукаве, когда ещё холоднее – бушлат. У стены стояла инвалидная палка. Одессу-маму Гриша всегда вспоминал, постоянно напевал весёлые одесские песенки, в те времена – явно не для прессы:
Гоп-цоп переверцоп, бабушка здорова.
Гоп-цоп переверцоп, кушает компот…
При этом Гриша отбивал такт, работая сапожным молотком. Когда к будочке приближались дети или подозрительные, он напевал уже как-то неслышно, про себя, хотя нам, детям, и так не всё понятно было в этих песенках. Но незнакомых, подозрительных, он побаивался: доносы были в те времена в моде.
Гриша был молод, лет под 30, но уже серьезно седой. Мой отец тоже был военным моряком. Из рассказов мамы я знал, что отец погиб при Таллинском прорыве кораблей Балтийского флота – из Таллина в Кронштадт, в самом начале войны, в августе сорок первого. Мне было тогда всего 3 года, но отца я помнил или так мне казалось, и образ его отпечатался в памяти из фотографий, увиденных уже в более позднем возрасте. Но тот неподдельный аромат моря, исходящий от моряка в краткой увольнительной с корабля, подхватившего тебя, ребёнка, уверенными мужскими руками, запоминается навсегда.
Может быть, этой памятью об отце меня влекло на угол Невского и Литейного – постоять у будочки военного моряка, послушать его рассказы, разговоры с постоянными заказчиками, с дружками-ветеранами.
Заметив меня, Гриша всегда доставал круглую коробочку монпансье – красивую, цветную, открывал её торжественно – там переливались радугой разноцветные кругленькие леденцы, размером с тогдашнюю копейку, и угощая, приговаривал:
– Прошу, месье, вам – монпансье.
Я скромно доставал две конфетки.
– Спасибо, дядя Гриша.
– Правильно, больше двух – не надо. А то – чесаться будешь.
Но меня не прогонял.
Дружки тихо доверяли ему свое наболевшее – не только фронтовые, но и душевные шрамы. Сочувственно слушая, Гриша доставал «малышку», четвертинку водки, и выпивал с фронтовым собратом фронтовые сто грамм, приговаривая: «шарман, шарман».
***
Обожали Гришу дамы – ленинградские женщины, ещё бледные после Блокады и даже после эвакуации. В его огромных доверчивых глазах искрила какая-то тайна нежных встреч, горестных измен… Гриша опять же озорно напевал:
Кавалеры, приглашайте дамов,
Там где брошка, там – перёд…
Порой его спрашивали, где он научился так ловко ремонтировать обувь. И Гриша объяснял:
– Э, у соседа моего одесского – старого Янкеля. Он и песни эти напевал, когда сапожничал.
Из обрывков этих разговоров, а потом из разговоров со мной, когда мы подружились, у меня сложилась история военного моряка-одессита Гриши.
Гриша учился в морском техникуме в Одессе, собирался стать корабельным радистом. В это лето тридцать восьмого, накануне последнего курса, к старому Янкелю (а тот был ещё вовсе не стар – красивый, черноглазый, участник Первой Мировой, Георгиевский кавалер, тогда и охромел), вернее – к жене его Марии приехала на лето племянница Вера из Ленинграда.
Мария была родом из Белоруссии – яркая голубоглазая блондинка, несколько располневшая в южном климате. И подшучивали над этой необычной парой:
Янкель-да-Марья, то же что Иван-да-Марья, разноцветный союз, только по-одесски.
Отмечались этой семьёй и еврейские, и православные праздники, приглашались соседи по двору, и все поедали либо вкусненькое из мацы (а Мария быстро обучилась еврейской кухне), либо куличи. И Янкель в праздники обязательно прицеплял свой Георгиевский крест – гордился наградой.
Вера была совсем не похожа на тётку – худенькая, неяркая, с томной бледностью, очень скромная, даже застенчивая. Хотя дружки Гриши считали, что ленинградки – самые некрасивые женщины в стране, Грише нравилась эта противоположность взрывным энергичным одесситкам. От Веры веяло тишиной, нежностью, покоем.
И вот – любовь. Взаимная. Встречи продолжались два летних месяца. Вера уезжала в Ленинград доучиваться на медсестру. Год длилась нежная переписка. Любовь не увядала. Летом следующего года Вера снова приехала в Одессу. Она повзрослела, похорошела, свет любви тонкой акварелью играл на ленинградской бледности. Гриша снял комнату на 16-ой линии, у моря. Он хорошо плавал, имел разряд по плаванию и в курортный сезон подрабатывал спасателем.
Мария и Александра Константиновна, мама Гриши, были очень озадачены поведением племянницы и сына. Выговаривали:
– Сначала зарегистрируйтесь. Так учит наша религия.
Мария обращалась и к Янкелю:
– А ваша религия ещё строже!
Но Янкель был спокоен:
– Дамы, устарели мы. Говори, не говори – всё халоймес.1>* Да где он, этот Бог? Первую Мировую проиграли с Богом.
И Георгиевский кавалер повторял:
– Да, халоймес!