Париж,
26 августа 1966
Моя дорогая Магда!
Три дня, как ты уехала! Три дня, а точнее – семьдесят два часа, или четыре тысячи триста двадцать минут, или двести пятьдесят девять тысяч двести секунд! Ты, зная, что каждая секунда равна тысяче лет, можешь представить, каково мне это. Я такая же чахлая и съёженная, как те нормандские яблочки, что привозит нам Фаншетта и сама потом целый год с ними возится. Не подымай очи горе, я ничуть не преувеличиваю, уж будь любезна поверить, что я в отчаянии. И отказываюсь проявлять благоразумие. Или прилично себя держать. Мне бесконечно грустно, и с какой стати скрывать это? Да, ты права, я немного слишком сгущаю, и обстоятельства так жестоки, что я ни в чём не хочу себя стеснять: с самого твоего отъезда мне хочется только плакать. Нет – ещё стонать, сердиться, вопить о несправедливости! Я злюсь на весь свет. Сегодня я встретила Франсуазу и Монику, они шли под ручку по Люксембургскому саду, по той же аллее, что и мы, когда идём в лицей. Слава богу, они меня не заметили! Иначе я не смогла бы скрыть ту ярость, какая охватывает меня всю без остатка, стоит мне увидеть двух этих кумушек! До какой же малости я скукожилась, если завидую этой паре дур?!
Скоро начнётся учебный год, и меня утешает лишь мысль, что это – последний. На будущий год я поступаю в университет и втайне надеюсь, что ты тоже будешь там вместе со мной! Объяснение мы найдём, ведь обучение в Берлине наверняка оставляет желать лучшего. Обязательно. Уже представляю нас с тобой в Сорбонне! И не отвечай с твоей серьёзной миной, что не можешь мне ничего обещать!
Ненавижу наигранное благодушие бодрячков, а ведь именно его я прочла на твоём лице, когда мы прощались у дверей дома. Ты даже слезы не пролила, держалась, словно кол проглотила, а маленький чемоданчик стоял у твоих ног. Тот самый, с которым ты пять лет назад приехала в Париж. Дрянная и древняя рухлядь, пыльная, и вся сморщенная, и такая же жёсткая, как твой отец. Он так крепко держал тебя за плечо, словно до последнего боялся, что ты откажешься с ним возвращаться. Это ж надо – так плохо тебя знать!
А мне бы так хотелось, чтобы нас отрывали друг от друга насильно, чтобы тебя швырнули на пол, а ты бы изошла страшным криком – таким же сильным, как твоя тоска оттого, что ты покидаешь этот дом, этот город и эту страну, ставшие тебе уже почти родными, разве не так?
Разве не так?
Ты не проронила ни слова, ты на меня даже не посмотрела. Так что теперь и я уже не уверена, а есть ли ты вообще… Ну что, ты наконец-то чувствуешь себя свободной? О, скажи, что тебе меня не хватает, что ты не забудешь меня… Нет-нет, скажи мне правду, главное – ничего не исправляй в своих письмах. Давай держать слово, давай рассказывать друг другу всё-всё до мельчайших подробностей, так мы не потеряемся. Ну, вроде того как теми вечерами, когда я приходила к тебе в кровать, мы лежали рядом, и смеялись, и рассказывали друг дружке всякую чепуху, пока не проваливались в тёмную пучину сна. То есть засыпала-то я. А ты всё ещё считала баранов… А теперь, в Берлине, тебе спится лучше? У тебя больше нет кошмаров?
Я смотрела, как вы с дядей Карлом уходите всё дальше, с узкого балкона комнаты Дитера. Он, брат мой, стоял рядом, но не говорил мне ни слова. Он обеими руками сжимал кованые железные перила с такой силой, что мне показалось, его вены вот-вот лопнут. Он похож на тебя – тоже держит всё в себе. Я исподтишка наблюдала за ним, он почти пугал меня. Я шепнула, что мы будем скучать по тебе. Он обдал меня презрительным взглядом, каким всегда на меня смотрит. Твой отъезд причинил ему боль, ведь вы оба были очень дружны, хотя я не представляла, что до такой степени.
Дядя Карл шагал торопливо. Ты так старалась не отставать, ты шла, опустив голову. Ох, сладкая моя, признаешься ли, о чём тогда думала? Твоего отца видно издалека. Скажу тебе уж всё, что думаю: дядю, с его безобразным телом, которому приходится прикладывать столько усилий, чтобы двигаться, я считаю очень уродливым! Знаю, что говорю не по-христиански, но у твоего отца манеры животного. Он такой молчун. У него такой мрачный взгляд. Не ври мне, я знаю – ты тоже боишься его. Помнишь, ни с того ни с сего ты вдруг становилась чересчур серьёзной и понижала голос до шёпота. Как в доме с покойником.