Я, смерть отца оплакивая горько,
сидел на берегу. Вдруг по волнам
ко мне подкрались сладостные звуки.
Уильям Шекспир. Буря[1]
Скорая помощь, подпрыгнув, вылетела со стоянки у медцентра «Милосердие» и свернула на юг по Пэйн-стрит, мигая красно-голубыми огнями, еле видными в полуденном солнце, и оглашая сиреной безоблачный небосвод. На Ист-Лэйк-стрит скорая свернула налево, уходя от пробок в южной части города, куда сообщения о чудесном явлении ангела в чьем-то телевизоре привлекло в эти выходные сотни паломников.
На мемориальном шоссе Эверетта машина повернула на север и прибавила скорость. Через пять минут город остался позади, и она стала подниматься по узкой асфальтовой ленте через прохладный сосновый лес, а потом шоссе изогнулось к востоку, и над лесными вершинами выросли белые пики Шаста и Шастина.
Когда дорога запетляла по горному склону, движение стало плотнее: фургоны-фольксвагены, походные трейлеры, автобусы, а склоны были усеяны автостопщиками в джинсах и штормовках, с рюкзаками на плечах.
Красно-белая скорая виляла по дороге между другими автомобилями и снова набрала скорость, только когда шоссе выровнялось, проходя мимо кемпинга Банни Флэтс. Парковка Пантер-мидоус в трех милях оттуда была забита легковушками и фургонами, но больница послала радиограмму с предупреждением, и сотрудники Лесной службы расчистили проезд на северный край стоянки, откуда между деревьями уходила в лес колея.
На прогалинах вокруг колеи праздно гуляли, глазели в небо или медитировали, собравшись в круг, люди, из леса долетали крики детей и звон колокольчиков. Двое парамедиков в белом вышли из машины и двинулись с носилками сквозь море бород, седых конских хвостов и пастельных халатов, от которых резко пахло пачулевым маслом, смешанным с ароматом пихты Дугласа, которым пропитался прохладный ветерок. Далеко им идти не пришлось, потому что шестеро мужчин успели соорудить носилки из фланелевых рубашек и веток вишни и сами принесли обмякшее тело с альпийских лугов Скво-мидоу; тело было завернуто в старое бурое армейское одеяло и украшено шастинскими маргаритками и белыми цветами земляники.
Парамедики переложили тело старухи на свои носилки из алюминия и нейлона, и через несколько минут скорая унеслась вниз, уже без сирены. На поляне Скво-мидоу те из гулявших, кто не был занят носилками, гнули в разные стороны свастику из золотой проволоки, разрывали ее руками, так как складного ножика ни у кого не нашлось.
Я все устроил,
заботясь о тебе, мое дитя, —
О дочери единственной, любимой!
Ведь ты не знаешь, кто мы и откуда.
Что ведомо тебе?
Уильям Шекспир. Буря
1
– Не похоже, чтобы он горел.
– Да, – ответил отец, щурясь и заслоняя ладонью глаза. Они остановились посреди заросшего сорняками двора.
– Она точно сказала «сарай»?
– Да. Она мне сказала: «Я сожгла сарай Калейдоскоп».
Дафна Маррити села на траву и, оправляя юбку, рассматривала обветшалую серую халупу в тени раскидистого авокадо. Вздумай хибару кто-то поджечь, она, пожалуй, сгорела бы в одну минуту.
Латаная шиферная крыша просела посередине, а два пыльных окошка в деревянных рамах по сторонам закрытой двери чуть не вываливались из обшитой досками стены – в дождь все это, наверно, протекало насквозь.
Дафна знала по рассказам, что отец с тетей в детстве убегали играть в этот сарай, хоть им и не разрешали. Дверь была такой низенькой, что даже Дафне пришлось бы пригнуться под притолокой, а девочка была не такой уж высокой для своих двенадцати лет.
Наверно, тогда они еще и в школу не ходили, подумала она. А может, дело в том, что я родилась в 1975-м, а нынешние дети растут быстрее, чем в те времена.
– Дерево бы тоже сгорело, – заметила она вслух.
– Тебя сейчас всю муравьи облепят. Может, ей это приснилось. Вряд ли она так… э… пошутила.
Отец хмуро огляделся, его все это явно раздражало. Он вспотел, хотя и нес куртку, перекинув через руку.
– Под кирпичами золото, – напомнила ему Дафна.
– Это ей тоже приснилось. Знать бы, где она.
На стук в парадную дверь никто не отозвался, но, обогнув дом и толкнув калитку на задний двор, они увидели под навесом для машины, в желтой тени гофрированной стеклопластиковой крыши, старый зеленый «Рамблер-универсал». Дафна села, положив ногу на ногу, и посмотрела на отца, щурясь от солнца.
– Почему она назвала сарай Калейдоскопом?
– Потому что… – отец засмеялся. – Все его так называли. Не знаю почему.
Он собирался сказать что-то еще, но прикусил язык. Дафна вздохнула и снова посмотрела на сарай.
– Пойдем кирпичи оттуда поубираем. Я берусь отгонять пауков, – предложила она.
Отец покачал головой.
– Я вижу отсюда, что дверь на засове. Нам бы и здесь околачиваться не следовало, когда Грамотейки нет дома.
Грамотейкой старушку называли в семье, и от этого Дафне она нравилась еще меньше.
– Мы должны, должны разобраться, а вдруг она в самом деле подожгла его, как рассказывала. Вдруг она… – девочка быстро соображала, – вдруг она потеряла там внутри сознание от паров бензина. А может, она имела в виду, что только собирается его поджечь. – И как бы она тогда заперла дверь снаружи?
– А если она упала в обморок за сараем? Она ведь звонила тебе насчет сарая, и на стук в дверь не ответила, и машина на месте.
– Ну… – отец прищурился и покачал головой, а Дафна поспешила продолжить.
– Решись – и нам удастся все! – продекламировала она. – Может, там и вправду золото под кирпичами. У нее ведь была куча денег!
Отец с рассеянной улыбкой подхватил цитату:
– Так решено![2] Какие-то деньги она, как я слышал, получила в пятьдесят пятом.
– Сколько же ей тогда было лет?
Дафна, вскочив, принялась отряхивать юбку сзади.
– Думаю, около пятидесяти пяти. Теперь ей, наверное, уже восемьдесят семь. А деньги она держит в банке.
– Только не в банке – она же хиппи!
Дафна и в двенадцать лет побаивалась своей прабабки, с вечной сигаретой в зубах, с гривой седых волос, со скрежещущим немецким акцентом и морщинистыми щеками, вечно мокрыми от искусственных слез, которые она покупала в «Трифти» в маленьких флакончиках. Дафне никогда не позволяли даже заглядывать к старушке на задний двор, так что сегодня она впервые перешагнула через заднее крыльцо дома.