Двое в неподвижном времени
…Их сразу потянуло друг к другу – испанку Марию и американца Роберта Джордана, героев «По ком звонит колокол» Хемингуэя, одной из самых сильных книг XX века.
Он – подрывник, его прислали в горы, к партизанам, чтобы он взорвал мост и отрезал дорогу франкистам. Она – юная девушка, почти ребенок; детски прямая и открытая, она говорит то, что думает, делает то, что говорит, и от ее мысли до слова и от слова до дела – кратчайшее расстояние.
Она яростно ненавидит фашистов – они расстреляли ее родных и изнасиловали ее. Она любит его открыто, с чистой и наивной беззащитностью, и очень естественно, искренне:
«– Я не могу поцеловать тебя. Я не умею.
– Совсем это и не нужно.
– Нет. Я хочу тебя целовать. Я хочу все делать.
– Совсем не нужно что-нибудь делать. Нам и так хорошо», – говорит Роберт Джордан.
Они разговаривают, лежа в спальном мешке, и в том, как они держат себя, видна светлая чистота их чувств – человечных, гуманных, без всякой торопливости, без задыхающейся гонки к финалу. «Они лежали рядом, и все, что было защищено, стало незащищенным; где раньше была шершавая ткань, все стало гладко чудесной гладкостью, круглое, твердое, льнущее и длинное, теплое, прохладное, прохладное снаружи и теплое внутри, длинное и легкое и крепко прижавшееся, и крепко прижимаемое, жалобное, томящее болью, дарящее радость, молодое и любящее, и теперь уже все теплое и гладкое и полное щемящей, острой, жалобной тоски».
В этом гимне любви, от которого ханжи могли бы прийти в ужас, нет никакого эротизма – и никакого эгоизма. Роберт Джордан ни на секунду не перестает видеть в ней человека, и в ее молодом теле ощущает не только его прелесть, но и что-то жалобное, томящее болью, и тяга к ее телу не закрывает от него, что оно полно щемящей, острой, жалобной тоски. И, встревоженный ее тоской, он спрашивает ее:
«– Ты уже любила кого-нибудь?
– Никогда. – Потом вдруг, сникнув как мертвая в его объятьях: – Но со мной делали нехорошее.
– Кто?
– Разные люди.
Теперь она лежала неподвижно, застывшая точно труп, отвернув голову.
– Теперь ты не захочешь меня любить… – сказала она, и голос у нее был тусклый, мертвый. – Ты меня не будешь любить».
И опять здесь – трогательная и жалкая незащищенность, и полное доверие к нему, и подспудное ощущение, что она может говорить все – ничего плохого ей не сделают. Ее искренность, открытость естественна для нее, это как вылившаяся из родника струйка, которая не может не нести все, что в нее попадает, – и воду, и землю, и соринки. И она говорит:
«– Когда со мной делали это, я дралась так, что ничего не видела. Я дралась, пока – пока один не сел мне на голову – а я его укусила – и тогда они заткнули мне рот и закинули руки за голову – а остальные делали со мной нехорошее».
Наверно, на месте Джордана нашлись бы люди, которые почувствовали бы себя уязвленными, стали бы брезгливо презирать ее. Но он не сделал ничего, что унизило бы ее перед ним, воздвигло бы между ними хоть секундный барьер душевного неравенства. С потрясающей человечностью – и естественно, без всякой логики, одним озарением чувств – откликнулся он на ее прекрасную исповедь.
«– Я тебя люблю, Мария, – сказал он. – И никто ничего с тобой не делал. Тебя никто не смеет тронуть, и не может. Никто тебя не трогал, зайчонок».