Саймон сидел на скамейке в Центральном парке – точнее, в Строберри Филдс[1], – и сердце его сжималось от боли. Его страданий никто, конечно, не видел, по крайней мере сначала, пока не начался мордобой и двое туристов из Финляндии – ну надо же, кто бы мог подумать! – не подняли крик, а еще девять посетителей из самых разных стран с наслаждением принялись снимать этот ужас на смартфоны.
Однако это все произошло еще через час.
В Строберри Филдс земляникой и не пахло, а два с половиной акра земли пейзажного парка с огромной натяжкой можно было назвать даже поляной (в единственном числе), не то что полянами, и название это к реальности никакого отношения не имело, все дело тут было в одноименной песенке «Битлз». Строберри Филдс – это кусок земли треугольной формы, расположенный в западной оконечности Центрального парка неподалеку от Семьдесят второй улицы и названный так в память о Джоне Ленноне, которого застрелили буквально напротив, на другой стороне улицы. В самом центре мемориала – круг, выложенный мозаикой из черных и белых камешков, с простой надписью посередине:
Моргая, подавленный Саймон смотрел прямо перед собой. Туристы подходили к знаменитой мозаике, фотографировались, делали и групповые снимки, и одиночные селфи, некоторые опускались на мозаику коленями, кое-кто даже ложился. Сегодня, как, впрочем, почти каждый день, кто-то уже успел украсить слово IMAGINE свежими розами, а из красных лепестков, которые, как ни странно, еще не сдуло ветром, выложить так называемый знак мира[3]. Посетители – возможно, потому, что место мемориальное, – терпеливо поджидали своей очереди, когда можно было встать поближе к мозаике и сделать свое неповторимое фото, которое они потом разошлют друзьям и знакомым, поместят в «Инстаграм» или еще куда-нибудь – мало ли сервисов и социальных сетей в Интернете, – присовокупив какую-нибудь цитату из Джона Леннона или отрывок из песни «Битлз», например из той, где поется о том, что люди должны жить в мире.
Саймон был в костюме с галстуком. Выйдя из своего офиса во Всемирном финансовом центре[4] на Визи-стрит, он даже не ослабил его узел. А по другую сторону знаменитой мозаики, прямо напротив него, сидела… Как их сейчас называют? Бродяжка? Наркоша? Попрошайка? Или просто больная на голову? Она распевала песни Битлов за деньги. «Уличная музыкантша» – так, наверно, будет помягче – брякала по струнам расстроенной гитары и хриплым голосом, щеря желтые зубы, пела о том, что Пенни-лейн была у нее «и в ушах, и в глазах».
Странное или по меньшей мере забавное воспоминание: давным-давно, когда дети его были еще совсем маленькие, Саймон всегда гулял с ними возле этой мозаики. Когда Пейдж было где-то около девяти, Сэму шесть лет, а Ане три годика, они шли пешком от своего дома, расположенного всего в пяти кварталах к югу отсюда на Шестьдесят седьмой улице, между Коламбус-авеню и Центральным парком, и проходили как раз через Строберри Филдс по пути к скульптурной группе, изображающей Алису в Стране чудес, – это в восточной части парка, возле пруда для игрушечных парусников. Не в пример большинству других стран, здесь детишкам разрешалось играть и лазить по всем бронзовым фигурам – и Алисы, и Безумного Шляпника, и Белого Кролика, – а также по стоящим кучкой непозволительно гигантским грибам высотой не менее одиннадцати футов. Сэм и Аня обожали здесь играть, забираться на статуи, а Сэм еще всегда в какой-то момент засовывал два пальца в бронзовые ноздри Алисы.
– Папа! Папа, смотри! – кричал он Саймону. – Я ковыряюсь у Алисы в носу!
Глядя на это, мать Сэма Ингрид только вздыхала.
– Ох уж эти мальчишки, – ворчала она себе под нос.
Но вот Пейдж, их первенец, уже тогда была тихоней. Сядет на скамейку, откроет книжку-раскраску, достанет новенькие цветные карандаши – она очень не любила работать сломанным грифелем и без суперобложки – и трудится – словом, всегда вела себя, так сказать, прилично. В более старшем возрасте – в пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет – Пейдж обычно сидела на скамейке, как вот сейчас и сам Саймон, и что-нибудь писала – рассказ или стихи к какой-нибудь мелодии – в тетрадке, которую отец купил ей в магазине «Папирус» на Коламбус-авеню. Но скамейку Пейдж выбирала далеко не всякую. Около четырех тысяч скамеек Центрального парка были кем-то «присвоены», причем за довольно крупные денежные пожертвования. На каждой имелась именная металлическая табличка, чаще всего просто памятная, как и та, рядом с которой сидел Саймон. На ней было написано:
В ПАМЯТЬ О КАРЛЕ И КОРКИ
На других – и такие, кстати, всегда притягивали к себе Пейдж – можно было прочитать целую историю:
В память о С. и Б., переживших холокост
и начавших в этом городе новую жизнь …
Моему солнышку Энн – я люблю тебя, я тебя обожаю,
я души не чаю в тебе. Прошу тебя, стань моей женой …
На этом самом месте 12 апреля 1942 года
мы полюбили друг друга…
Больше всего Пейдж любила скамейку, на которой была увековечена память о некоей таинственной трагедии:
Прекрасная Мерил, 19 лет. Ты заслужила лучшей доли, но умерла совсем молодой. Что бы я только ни отдал, лишь бы спасти тебя.
Бывало, она сиживала на ней часами со своей тетрадкой, – может быть, уже тогда можно было кое о чем догадаться?
Пейдж переходила от одной скамейки к другой, искала надпись, которая подсказала бы ей идею нового рассказа. Саймон, в попытке сблизиться с ней, попробовал следовать ее примеру, но куда там, у него не было столь богатого воображения, как у дочери. Но он все равно садился неподалеку с газетой или мобильником, справлялся о котировке ценных бумаг или вычитывал деловые новости, в то время как шариковая ручка Пейдж возбужденно порхала по бумаге.
Что сталось с теми старыми тетрадками? Где они сейчас?
Саймон об этом понятия не имел.
«Пенни-лейн», слава богу, подошла к концу, и певица/попрошайка без паузы погнала другую: «All You Need Is Love». Рядом с Саймоном на скамейке пристроилась молодая парочка.
– Может, дать ей денег, чтоб она заткнулась? – громко прошептал молодой человек.
Его подружка захихикала.
– Ты что, получится так, будто Джона Леннона убивают по новой.
Кое-кто кидал по монетке в футляр для гитары, но большинство старались держаться в сторонке или демонстративно пятились с таким видом, будто унюхали дурной запашок, к которому они не имели отношения.