Редактор: Анастасия Шевченко
Издатель: Павел Подкосов
Главный редактор: Татьяна Соловьёва
Руководитель проекта: Ирина Серёгина
Художественное оформление и макет: Юрий Буга
Ассистент редакции: Мария Короченская
Корректоры: Елена Воеводина, Наталья Федоровская
Верстка: Андрей Фоминов
Иллюстрация на обложке: johnwoodcock / iStock / Getty Images
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© И. Белодед, 2023
© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2024
* * *
Мыслям не свойственно воскресать – в этом заключалась вся горечь его умирающей жизни. Никакого бессмертия. Наволочка, в которую замотают его труп, вырытая под тепломагистралью яма, недолгое пребывание в неудобном багажнике – и точка – без риска обратиться в многоточие. Его мутило, хотелось пить и вместе с тем плеваться, но он не мог этого сделать, потому волочил свою длинную кровавую слюну по полам всех комнат. Конечно, он осознавал, что доставляет неудобства, сумасшедшая старуха измаялась мыть полы, каждый божий день она приходила в его квартиру, звала его, выговаривая полное имя – бог мой! – он был назван в честь последнего великого судьи, ставила табуретку, которую звала «тубареткой», посреди комнаты и зазывно брала в руки массажную расческу с тучной пластмассовой рукоятью. Она гладила его по лбу, он мурлыкал в ответ, но, когда расческа близилась к бокам, а тем паче к копчику, он валился набок, выпускал когти и колотил по ней ослабевшими лапами. Его шерсть поредела на животе, за ушами, а с неделю назад хозяйка вырвала целый клок с его груди, когда ласкала его и плакала, ласкала и плакала.
Пыльный карандаш, задетый скорой тряпкой, подгоняя серые клубы, угодил ему в бок. Хотелось грызться и хотелось наперекор смерти жить. Он изо всех сил вырвался из-под тахты и побежал к раскрытому шкафу, чтобы затаиться в том самом отделении, где для него постелили полиэтилен. Бабушка стала призывно ксыкать, махнула на него рукой, оперлась о швабру и сказала в распахнутое окно: «Что же нам делать с Германом, а, Самуил?»
Первое имя относилось к сыну хозяйки, которого он нещадно драл в отрочестве: валился набок, кусал что есть мочи, вцеплялся в запястье, а задними лапами бил по руке до беспамятства. Зачастую только задиранием верхней челюсти его принуждали угомониться. Затем Герман брал Самуила за шкирку и метал в соседнюю комнату: ему положительно нравилось то, что он приземлялся исключительно на лапы. Последние годы Герман не притрагивался к своему питомцу, он мрачно углублялся в пыльные книги или в складник – лежа на тахте за спиной своего отца, который нынче всякий вечер тратил на поиск ножей в безбрежной сетевой хмари. Марки сталей, материал для рукоятей в его жизни значили больше, чем благополучие собственных детей. Детей…
А он был ведь оскоплен… знакомым хирургом на кухонном столе в конце века, вспомнил он, устраиваясь в шкафу на шуршащий пакет, с которого на него глядела ломкая надпись о боге и проч.
Бабушка принялась мыть окно: воспользовавшись мнимым одиночеством, она сняла штаны и верхнюю сорочку. Ее наружность ужасала Самуила – короткая стрижка, бордовый цвет крашеных волос, морщины, в которых могло потеряться время, и охровое пятно под правым глазом, которое ее дочь отчего-то шепотом за глаза звала меланомой, толстые короткие ноги и живот – громадный вздувшийся живот, который выдавался вперед далее груди – бессильной взрыхленной груди семидесятилетней женщины. Теплый сентябрьский свет скрадывал уродства старости, стушевывал ее фигуру и, казалось, приближал бело-содалитовое небо к зрачкам, так что те сужались в толстые поперечные линии, плывшие корягами в голубом белке.
За окном, на подоконник которого взгромоздилась старуха, рос боярышник, не тронутый золотым тлением, с мясистыми рыже-приглушенными ягодами. На нем, бывало, собирались наглые сороки и стрекотали, дразня его, впрочем, последние несколько месяцев ничего подобного не происходило. Чуть поодаль росли охровые сосны, а за ними стоял дом бабушки, растрескавшееся асфальтовое пространство перед ним было заставлено машинами, которые заезжали на тротуары своими громадными колесами и жались друг к другу с ведомой отзывчивостью.
Внезапно кто-то под окном мяукнул, бабушка всполошилась и закричала в шкаф: «Выходи, Сэмик, там твои друзья». Уменьшительно-ласкательных имен он на дух не переносил, и сейчас, когда его челюсть распадалась, отдавая метастазы в правое легкое, ему было не до мармеладных помяукиваний с дворовыми кошками, которые жили под кухонным окном. Под опалубкой, неподалеку от боярышника, была вырыта ямка, которая вела напрямую в подвал, там и маялись кошки, хороня каждый помет по нескольку котят, хороня и рождая. Беспрестанность круговорота пугала его: он не помнил своей матери, зато твердо знал, что она была из приличных питомцев. Впрочем, даже сейчас ему было жаль тех напуганных, взлохмаченных, сухощавых созданий, прячущихся в подвалах и лакомящихся крысятиной, а иногда и его сухим кормом, от которого он отказался месяц назад. Шум коробки, ударение сухарей друг о друга вызывали в нем горечь воспоминаний о тех далеких временах, когда его жизнь обещала быть вечной. Так и сейчас – старуха потрясала коробкой над ямой и радовалась обжорству подвальных кошек, как будто бы и ей не предстояло умереть.
Послышался металлический шорох замочной скважины, бабушка всплеснула руками и побежала отворять: пришла дочь хозяйки. Он не любил ее голоса, и комнаты ее он не любил: громадные, уродливые тряпичные создания, призванные заменять им его, – безжизненные куклы, годные лишь на то, чтобы впускать в их мягкие тела когти и драть, драть, драть – упоительно и нещадно. Он ненавидел эту шестнадцатилетнюю кокетку, он с удовольствием бы выцарапал ей глаза за то… за то, что она переживет его на полстолетия. Каков срок! Ее комната, оклеенная звездчатыми обоями, светившимися в темноте, была полна дурными запахами и бесконечными склянками различных форм, в их сосредоточении на сером столе стояла фотокарточка в коричневой недеревянной оправе, а на ней красовались эта пава с накладными ресницами и некий тип, которого он видел лишь однажды, когда никого не было дома. Они заперлись в комнате и, кажется, играли в какую-то игру, которая сводилась к тому, кто громче крикнет.