Лето в том году настроилось в Великом Устюге не сразу. С весны надолго загостились холода. По ночам даже в мае все еще прихватывали заморозки, днем зависали мелкие, как туман, дожди, а с Ледовитого моря накатывало и накатывало стылую сырость. Дороги на Тотьму, на Вологду разбились, разухабились, да и окрестные проселки размякли настолько, что если приходилось запрягать, то стыдно было мужику перед лошадью.
И вот в эту-то расквашенную пору, когда на дорогах ни ямщика, ни богомольца, когда вся жизнь города купнилась на высоком левом берегу Сухоны, во фряжском ряду[1], когда гостей ждали только с моря на кораблях иноземных, вдруг с другой стороны, из Москвы, прибыл начальный человек с грамотой. Крытая лосиными кожами ямская[2] колымага[3] протащилась по Монастырской улице, свернула в переулок, выехала на набережную и остановилась у воеводского дома.
Ни лошади, ни ямщик не шевелились в первые мгновения, все еще не веря, что это конец пути. Но вот медленно откинулся полог, и заалели атласными вершками стрелецкие шапки. Позванивая кривыми саблями, кряхтя, молясь и поругиваясь, стрельцы толкнули в спину ямщика и следом за ним тяжело спрыгнули на землю. Тут же показалась голова стряпчего[4] Коровина. Трехнедельная дорога повытрясла из него московский жир: опал живот, щеки ямами ныряли под бороду, появились под глазами желтоватые мешки… Да-а, велика Русь, нелегка по ней дорога!..
«Вот он какой, Великий Устюг!» – думал стряпчий Коровин, держась одной рукой за поясницу, второй за колымагу, – он еще не доверял ослабевшим ногам.
За глухими заборами еще бухали собаки, растревоженные нежданной подводой, и все гуще становились грачиные стаи над просечной паутиной колокольных крестов. На набережной и в переулке, как и по Монастырской улице, по которой они только что проехали, тянулись сплошные заборы, где зеленея, где серебрясь лишайником старых тесаных полубревен. Выходили из ворот посадские люди, с тревогой смотрели на приезжих, не снимая шапок.
– Ну, приехали! – оглянулся стряпчий на стрельцов.
Пока ямщик переговаривался с дворовым человеком через щель в заборе, стряпчий и двое стрельцов опальных повернулись в сторону Михайло-Архангельского монастыря и молились на высокий деревянный шатер соборной колокольни. Потом все трое – посыльный впереди, стрельцы следом – медленно прошли через отворенную для них калитку. В широкие тесовые ворота, шитые железом, была пропущена и колымага, так что враз набежавшая толпа устюжан уже ничего не могла увидеть. Мальчишки и молодые мужики, пошаркав обувкой по прошлогодней траве, вставали друг другу на плечи, заглядывали через плотный, утыканный сверху коваными гвоздями бревенчатый забор, но и они ничего не могли сообщить стоявшим на дороге. На дворе пусто – ямщик да грязная колымага с лошадью.
– Эй, Москва! Чего наехали? – кричали ямщику.
– Не войну ли в пристяжке[5] привели?
– Эй! От государя или от владыки?
Но ямщик, обалдевший от тряски, не шевелил языком. Молча распрягал лошадей, в изнеможении уткнувшись головой в грязный круп лошади.
– Не внемлет, что порченой!
– Да не дознаться от него: приневоленной он, из Вологды! – подсказывали с дороги.
– Эй, яма! Ты порченой?
Но в ответ только залились собаки.
– Отстаньте от убогого!
– Ямщик-то убогой? – повторил кузнец Чагин. – Это ямщик-то убогой? Да он не сосчитать сколько рублёв[6] царского жалованья ежегодь имать не устает!
– Да прогонных два алтына[7]! – крикнул дьячок Кузьма Постный.
– Это у них – «хлеб с маслом»! Это пускай! – махнул Чагин длинной ручищей.
– Это все ничего, – вмешался Степан Рыбак, раскосо кинув по толпе взглядом. Глаза его, татарской темью заволоченные еще в седьмом колене, когда предки Рыбака жили под Муромом, уставились в лицо Чагина. – Это ничего! Ямщики волей богаты! Волей! Ни податей, ни тягла[8], ни мыта[9] с земли не платят в казну.
– Смотрите! Смотрите! Покровец-то на лошади – дорогой! Вона как! – крикнул мальчишка, висевший на заборе.
В воеводских хоромах, в верхнем жилье, загудели голоса. Тотчас внизу, в подклети[10], хлопнула дверь, и воеводский конюх Аким без шапки, в расстегнутом зипуне кинулся из калитки мимо набухавшей толпы.
– Акимка! Эй! – хотели остановить и расспросить его.
Но конюх скатился по скользкой круче берега, отвязал лодку и, борясь с течением, погнал ее на ту сторону.
– Стрельцов звать, – догадались в толпе.
В Дымковской слободе Аким нашел только троих стрельцов, остальные попрятались от неожиданной службы. Приплыли каждый на своей лодке – в шапках с алым заломом, в длинных, выцветших, залатанных кафтанах, – лениво поплелись вверх по берегу и только у самого дома воеводы прибавили шагу и расторопно заняли свои места. Двое – на воеводском крыльце, третий – у ворот. Потом пришел еще один, десятник, тоже с саблей, но вместо самопала он, как и положено десятнику, держал в руке новехонький протазан