Пеньков-Веревкин.
Ночью ему приснилась лошадь с педалями.
Развелось столько умных, что обыкновенная глупость выглядит проявлением своеобразия.
– Идем мы, значит, с Мишкой мимо фонтана, что позади Пушкина Мишка мордой сияет весь франт такой в клеша́х и батничке только гвоздички в петлице не хватает клеши белые а фонтан отключен воды нет только грязь на дне жидкая а у бортика гранитного мальчик маленький с мамашей ревет машинку туда забросил пластмассовую грошовую а мамаша выпуклая такая молодая блондиночка помогите ребята ну Мишка джентльмен детей любит да и на мамашу косит раз-два на бортик стал нагнулся игрушку подцепил ну и поскользнулся жопой в грязь вылезает чучело чучелом весь капает мамаша мальчики мальчики спасибо большое вот платочек вытереться из сумочки достает беленький кружевной с ладошку а какой там платочек у Мишки вся задница и спина он ее матом платочек на землю плюнул ногой растер а мальчонка хохочет дяденька еще еще мамаша его за руку да скорей от греха подальше а мы газировкой Мишку отмывать так и не попали в кино…
Ей часто звонили домой и с сильным английским акцентом спрашивали «мистера Стоковского». Когда ей надоедало объяснять ошибку, отвечала, что он здесь редко появляется, разве зайдет случайно. Иногда о нем осведомлялись на английском. В очередной такой раз она рявкнула в трубку: «I don’t understand!», на что последовало на чистом русском:
– Чего?..
Пойти на бульвар и прижать к сердцу родную чугунную завитушку ограды.
– Девушка, девушка, – молоденький лейтенант спотыкается на сходе с эскалатора и устремляется за ней по перрону, – выходите за меня замуж! Да не шучу я. Встретимся завтра, в 10 утра, у ЗАГСа. У меня отец большой генерал, он все устроит, чтоб сразу. Мне послезавтра в Монголию на два года. Сдохну я там без жены!..
Срединная площадка бульвара обратилась в снежную целину, и пробираться туда пришлось по узкой тропке. Пушистые скамейки, выстроившиеся кольцом вокруг сугроба на месте клумбы, напоминали лагерь храброго Яна Жижки из школьного учебника. И чтобы усесться на одну из них, надо было вперед разгрести в ней нишу.
– Я тут намедни сгоряча промолчал…
В дневное время едва освещенный дежурной лампочкой буфет Большого театра заполнен перекусывающими меж репетиций артистами – кто в халате, кто в трико, перевязанном на пояснице шалью, кто в каких-то бинтах, кто чуть ли не в исподнем, но с накинутой на плечи гусарской тужуркой потускневшего золотого шитья.
За огромной дубовой стойкой буфетчица болтает с костлявой балериной в выцветшем голубом халате. Положив перед собой кошелек, та отхлебывает из чашки кофе, а ее левая нога, задранная высоко назад, терпит в руках усердно разминающего ее массажиста.
По желтоватому проходу рабочий в фартуке катит к буфету тележку с поленницей балыков.
В красноватом сумраке кабинета, позолоченном далекими звуками оркестра, сидел маленький сухонький балетмейстер в большом халате.
– Мам, а Еву с Адамом из рая выгнали за то, что немытые яблоки ели?
Единственным предметом роскоши в его спартанском жилище был арабский, красной кожи с золотым тиснением пуф.
Толстые витые шнуры, перетягивающие его, глубоко вреза́лись в тугую кожу, отчего он весь казался расчлененным на дольки, вроде очищенного мандарина.
Пуф этот был куплен года полтора назад. Он увидел его в большом универсальном магазине, куда зашел погреться. Долго ходил вокруг, любовался и прикидывал, как удобно было б, сидя на таком, читать, привалившись спиной к стене.
С получки поехал в магазин, купил пуф и привез к себе на квартиру – тогда он снимал квадратную комнату с пожелтелыми обоями на втором этаже провонявшего кухней деревянного дома на 3-й Тверской-Ямской. Из мебели кроме пуфа там была большая железная кровать, круглый стол без скатерти и стул.
С тех пор при каждом очередном переезде – в среднем раз в четыре месяца – пуф оставался у хозяев в заложниках. Но после выкупался. И он ехал с ним через город в новое жилище, что было весьма удобно: дорогой можно было присесть на него в переполненном транспорте.
Приметив в позднем, полупустом вагоне метро хорошенькую девушку, элегантный грузин средних лет с пронзительными глазами поднялся с места, перешел вагон и уселся напротив. При этом он распахнул и запахнул полы черного пальто, точно расправил крылья.
Англосаксы, ожидающие в Москве увидеть Азию, и монголы, мечтающие повстречаться тут с Европой.
О своем детстве он рассказывал: «Всего обидней, когда у тебя, заснувшего днем, вынимают из-под уха подушку. Не со злости, а просто забирают – чтоб самому прилечь. А ты остаешься лежать головой на твердом плоском диване. И когда потом просыпаешься и понимаешь, что над тобой сделали, тебе хочется плакать».
Так жить – это как завтракать холодными творожниками, глядя в кухонное окно на заснеженную улицу.
Под гипсовым небом актовых залов.
Большая черная с проседью собака стоит в проходном дворе, уставившись в снег.
Идущая через двор женщина останавливается, достает из сумки пачку сахара, надрывает край и протягивает псу два куска.
Тот делает шаг, берет их, не подняв глаз, у нее с руки, возвращается на прежнее место и снова принимается смотреть в одну точку.
Женщина, вздохнув, прячет пачку обратно в сумку и отправляется своей дорогой.
Это был чрезвычайно жизнерадостный молодой человек – закуску он называл разминкой.
И улыбнулась такой улыбкой, что подумалось: а ведь может укусить.
Свое писательское бессилие он ощущал словно тяжелую болезнь. И подробно описывал ее, во всех проявлениях и муках. Втайне надеясь, что в этих-то описаниях как раз откроется его сила…
«Ложкой моря не вычерпать». Ну а вычерпаешь – куда воду-то выливать? Вот и будет снова море.
Ревновал даже к шарфику, скрестившему руки у нее на шее.
Культработник сталинской эпохи.
Всю жизнь прожил дурак дураком. Так и умер – не приходя в сознание.