Глава 1
Плен – не Повод для смерти
Хуннская кочевая держава, Великая степь
1
Весною степь – зеленый, щебечущий, поющий рай.
Осенью степь – поднос из оплавленного золота, забытый у ложа сыто засыпающего солнца. Зимою степь – белый ад.
Ветер, надсадно крича, вырывает душу. Трескается кожа на руках, трескаются до крови губы. Чтобы согреться, готов живым спрыгнуть в могилу. Но не дают. Неволя.
Десять лет в неволе посреди степи – это много или мало, долго или коротко?
Впрочем, везде люди живут. Мучаются. Терпят несправедливость. Трудятся в поте лица. Заботятся о детях и родителях. Готовы жизнь отдать за тех, кого любят. Радуются, когда могут. Одни сеют, другие пасут – подумаешь, велика разница! «Поразительно, как похожи бы оказались люди, как легко им было бы понять друг друга, – не раз думал Чжан Цянь, – если бы не соблазн жить за чужой счет».
Иногда кажется, будто все, кто не хочет убивать и мучить, – члены одной семьи, воспитанные одним незлобивым, трудолюбивым, заботливым отцом и одной ласковой, хлебосольной, плодовитой матерью. А те, кто убивать и мучить хочет, – пришлые чужаки, нелюди, которых в качестве испытания послало людям Небо, как посылает саранчу, неурожай или мор. Для одних доблесть – что-то сделать. Для других доблесть – отнять это что-то у тех, кто сделал.
«Лунь юй» повествует, как один из учеников великого Конфуция пожаловался: «У всех людей есть братья. Только я совсем одинок». Другой ответил: «Если совершенный муж с уважением относится к другим людям, соблюдая при этом надлежащие нормы поведения, тогда для него в пределах четырех морей все люди – братья».
Ах, если бы!
Хуже и обиднее всего, что те, кто создает, – всегда бедняки и чернь, а все, кто отнимает, – всегда богачи и знать. Неужели именно таков жэнь-дао – путь, которым от века обречены брести люди?
Или такова и впрямь воля Небес и любой, кто пойдет против нее, лишь наворотит еще больше неурядиц и увеличит количество страданий?
Ответ знает только Небо…
Однако, как бы ни жил человек, он либо принимает свою жизнь и лишь старается ее улучшить, насколько позволяют совесть и обстоятельства, либо сходит с ума. Это верно и на римской вилле, и в юрте кочевника, и в императорском дворце, и в землянке раба.
Даже в рабстве, если душа продолжает жить, она способна к любви, к нежности, способна видеть свет и светить другим.
Душа Чжан Цяня уцелела. Во всяком случае, пока.
Тот день поначалу был обычным, одним из бесчисленных однообразных дней, составлявших нынешнюю жизнь, которая Чжан Цяню частенько казалась чужой, не его.
А ведь дипломат сумел устроиться куда вольготнее, чем те из сопровождавших его воинов и слуг, что уцелели после предательской ночной атаки. Потому что даже хунну нужны люди, знающие язык великой империи Хань.
Один из местных владык подобрал для него пару десятков молодых воинов, которым несостоявшийся посол пытался растолковать тонкости ханьского произношения и умения строить фразу. В другое время и в другом месте Чжан Цянь беззлобно, но от души смеялся бы над их потугами правильно произнести слово, обозначающее столь любимую степняками лошадь; вместо «ма» в нужном тоне у них получалось то «ма» в тоне восходящем, что обозначало коноплю и, стало быть, намекало на дурные привычки, то в нисходящем, что обозначало брань и, значит, вообще никуда не годилось. Но здесь было не до смеха. За то, что ученики были нерадивы или несмышлены, спрашивали не с них, а с него. И не словом, а кнутом.
Чжан Цянь идет по то начинающей по-весеннему размякать, то снова смерзающейся земле и думает в который раз: «И это они называют городом?» У него на языке вертелось слово «стойбище». И это они называют улицей? Для него она была просто длинным пустырем между беспорядочными нагромождениями убогих строений и шатров…
А вот и сянь-ван – по родовитости третий князь в иерархии хунну. Глаза бы не глядели… Тучный, в одеянии, считающемся здесь богатым и роскошным: шкуры, шкуры, шкуры, чтобы не замерзло жирное брюхо, – едет верхами куда-то по своим важным государственным делам: то ли взыскивать недоимки, то ли казнить кого-то. Заметил, тварь… Поворотил коня. Чжан Цянь загодя натягивает на лицо подобострастную придурковатую улыбку.
Снова треснула губа. Капелька тут же проступившей крови ощутимо задрожала на ледяном ветру.
Ворс на одеянии сянь-вана тоже треплет ветер. То встопорщит, то пригладит… У нас – кровь, у них – мех.
– Куда направляешься, ханец? – сидя в седле очень прямо, почти заваливаясь назад, чтобы выглядеть бравым и молодым, спрашивает сянь-ван.
Чжан Цянь почтительно кланяется.
– Выполнять повеление могучего сянь-вана, – отвечает он.
– Это хорошо, это правильно. Учатся мои люди?
– Учатся, великий сянь-ван.
– Скоро научатся?
– Скоро, великий сянь-ван. Думаю, через двадцать лун они заговорят.
– И это ты называешь скоро? – рука кочевого вельможи сама собой тянется к плетке. Но он сдерживается.
– Двадцать лун… Почему у вас такой сложный язык, Цянь?
Чжан Цянь снова улыбается. Губа трескается в другом месте. На ветру дрожат уже две капли крови.
– У тех, кто копошится в земле, всегда есть время поговорить, а для кочевника стрелы лучше любого разговора!
Сянь-ван доволен. Лицо его, теряющееся в мехах воротника и шапки, расцветает улыбкой. Так мог бы улыбаться завернутый в соболью шкуру шмат свиного сала.
– Вот за что тебя ценю, ханец, так это за речи твои, – честно говорит вельможа. – Похлеще рисового вина будут!
– А кстати, – говорит Чжан Цянь, будто вот лишь сейчас осененный этой мыслью. – Сянь-ван, я прихвачу кувшин? Учеба лучше пойдет!
Сянь-ван смеется.
– Бери! Только не разбалуй их слишком. Привыкнут к вашему вину – в Хань захотят! Придется всем ломать хребты!
От души пошутив, сянь-ван разворачивает коня и неторопливо, шагом уезжает прочь. Куда ему торопиться?
2
Подойдя к ближайшей лавке, Чжан Цянь берет кувшин вина. Торговец пытается его остановить. Чжан Цянь изображает надменность, хотя она противна ему так же, как и недавнее подобострастие. Жизнь – это маски. В них душно, в них тошно, нестерпимо хочется хоть недолго побыть настоящим, но без них ты непонятно кто, ты невидим, ты вне игры.