Бог знает, какие люди первыми селились в местах старых русских городов: ищущие рая земного или спасения души? Еще в благополучные времена царя Федора появился на Енисее инок Тимофей Иванов. Неведомо, как он оказался на месте нынешнего Енисейска, не дошли до нас слухи и о том, почему не стал, как все, промышлять ценную пушнину или торговать. В 1595 году он построил келью на берегу великой и малоизвестной тогда сибирской реки, ловил рыбу, питался травами и кореньями, пророчил, будто там суждено быть славному городу, а на месте его кельи – монастырю.
Задолго до прихода первых строителей отшельник знал, что город начнут рубить не торговые и промышленные, а служилые люди и по указу русского царя. Но скрыто было от него, когда это случится. Двадцать шесть лет ждал инок Тимофей первых строителей Енисейского острога. Монастырь Всемилостивейшего Спаса, являвшийся ему в видениях среди дремучей тайги, был заложен лишь через пятьдесят лет после основания пустоши. Это пророчество сбылось после кончины старца.
Помяни, Господи, всех страстотерпцев, положивших начало Русской Сибири!
Десять казаков тянули вверх по Оби три струга с рожью. Все они были посланы из Сургута на службы в Енисейский острог. Кони яростно хлестали себя хвостами по бокам, мотали головами, отбиваясь от гнуса, по брюхо вязли в трясине топкого берега. Равнинная река была мутна и спокойна.
– А подналяжем! – зычно орал Ивашка Похабов. Он шел первым. Не под уздцы, а за гуж, как пристяжной, тянул струг наравне с конем. Его кожаные штаны и рубаха были обляпаны грязью, раскисшие, сползшие к щиколоткам бахилы при каждом шаге гулко шлепали и чавкали. Но молодой казак был весел и горланил на всю реку: – Да потянем! Да порадуемся, что течение небыстрое…
В отряде он один был из вольных донских казаков, сосланных в Сибирь за кремлевский бунт. Шли бурлаками еще двое ссыльных: плененный под Москвой европеец Ермес и конокрад Якунька Сорокин. Брат его Михейка был беглым посадским из Москвы. Остальные – сибирские казачьи дети из Тобольска и Сургута.
Рослый, кряжистый, сильный, как жеребец, ловкий, как кот, Ивашка Похабов если входил в раж, то работал за троих, изматывая других служилых. По глупости да по молодости не понимал, что не всем Бог дал столько сил.
Десятский, Максим Перфильев, то и дело осаживал товарища. Иван слушался его, хоть был немного старше по годам, а по воинской жизни опытней. Казака по-детски восхищал ум десятского, успевшего послужить даже за подьячего. Иван с Максимом, Ермес да Филипп Михалев возвращались в Енисейский острог после прошлогодней перемены. На этот раз они шли не на год, как прежде, а на постоянную службу, в разрядные енисейские оклады.
Сургутский казак Филипп Михалев был старше Ивана лет на десять. Он строил первый Кетский острог еще до Великой смуты и теперь шел в страну Енисею в четвертый раз, вез за собой из Сургутского острога жену и двух малолетних сыновей.
Благословением первого тобольского архиепископа Киприана с отрядом казаков были посланы на Енисей три инокини. Ожидая их по указу из Тобольска, отряд задержался в Сургутском почти на месяц. За старшую среди монахинь почиталась Параскева Племянникова из Нижнего Новгорода. Две ее спутницы, Марина и Вера, были пугливыми тобольскими девками из посада за Кошелевым валом.
Когда отряд выходил из Сургутского острога, казаки были доброжелательны к инокиням, хоть и ругали их между собой за задержку. Якунька Сорокин – «красавец» с рваными ноздрями, резаным ухом и отрубленным мизинцем – сперва показывал большую охоту к духовным беседам. Но отряд старался нагнать упущенное время, люди выбивались из сил, через пару недель каждодневных тягот, сырости и гнуса, то и дело возникавших из-за монахинь неудобств стал зол на них и Якунька.
Тоболячки плотно укрывали лица платками, не вступали в разговоры с мужчинами, смущенно опускали глаза, если кто-то приближался. И только Параскева не прятала светлого лица. Глаза ее так ласково лучились самоцветами, что у Ивана обмирала душа, когда она заговаривала с ним. Спрашивала обычно монахиня о Енисейском остроге и о старце Тимофее.
Боясь ненароком обидеть ее, Иван, бывало, подолгу мычал, подбирал в голове осторожные слова, но вскоре освоился, сперва тайком, а потом откровенно, как ребенок, стал пялиться на инокиню, любоваться ею. Она же ахала и умилялась его рассказам о старце Тимофее.
– Кто-то же благословил его? – восклицала крестясь. – Или сам Господь умудрил? – невесть кого спрашивая, она глядела на Ивана голубыми, небесного цвета глазами.
От этих глаз на душе у казака делалось так радостно, что он начинал дурачиться и шалить. То запевал раскатистым басом, то налегал дюжим плечом на конский круп, да так, что выталкивал из трясины послушную и измотанную лошадку. Та, прядая ушами, удивленно косила на него круглым утомленным глазом.
Вечерами по просьбе инокини он часто говорил о старце что знал. На этот раз вспоминал, что с ранней весны до поздней осени тот ходит босой и все плачет. И плачет не о своей нужде, а от жалости к людям. Глянет на иного промышленного или служилого – и слезы бегут по его щекам…
– Ладно разут, раздет, – сам простодушно удивлялся, рассказывая, – волосяную рубаху носит и вериги!
Обласканный вниманием инокинь, он начинал посмеиваться над Тимофеем, чем приводил их в смущение. Бывало, и хохотал, задрав бороду:
– А по нужде за версту от кельи ходит!.. – Умолкал вдруг на полуслове, спохватывался и переходил на другое: – А при ските у него вкладчики: бывшие промышленные, служилые, старики и калеки. Чудно. При нем все состарились в тайге, а Тимофею хоть бы… – едва успел проглотить последнее восклицание.
Сам Иван то и дело смущался, ерзал и краснел, не зная, как рассказать строгим монахиням, что слышал и что знает. Но стоило ему попасть под чарованье голубых глаз Параскевы, слова сами собой слетали с языка.
– Чудной он! Все наперед знает. При мне как-то приказный в съезжей избе обмолвился, надо, дескать, к старцу сходить, спросить. А тот, как на помеле, прости господи, уже возле двери крестится и спрашивает: «Что за нужда во мне?» Только вспомнишь про него, он тут как тут! А зацепится, бывает, веригами или волосянкой за сучок и орет, бедный! То, что всякий юнец разумеет, ему на ум не приходит… Вот такой он, Тимофей!
Невеликим своим умишком понимал Иван: мерин – не жеребец, монахиня – не девка, и ласкова с ним Параскева совсем не потому, что он ей приглянулся, просто больше ей поговорить было не с кем. От лютеранина Ермеса с его заморскими ужимками она открещивалась. Филька Михалев, по грехам, сам шарахался от монахинь, десятский Перфильев был вечно занят заботами каравана, отвечал настороженно, опасливо и вдумчиво. Михейка Сорокин, оказавшись рядом с ними, то ли от испуга, то ли от волнения багровел, надувал щеки, потел и сопел. Другие казаки так обыденно срамословили и охальничали, что монахини убегали от них, зажав уши.