Осыпается сложного леса
пустая прозрачная схема.
Шелестит по краям и приходит
в негодность листва.
Вдоль дороги прямой провисает неслышная лемма
телеграфных прямых, от которых болит голова.
Александр Еременко
Было так плохо слышно, что я не узнала его голос. Тем более что он первый раз в жизни не паясничал.
– Завтра ночью прилетит моя сестра и остановится у тебя, – сказал он.
– Откуда у тебя сестра? – спросила я, чтобы не спрашивать всего остального.
– Она объяснит. Встречать в аэропорту не надо, но ей должна быть предоставлена отдельная комната.
– Сколько ей лет?
– На десять лет моложе нас. – Пауз он не выносил, и я решила затаиться. – Наверное, я должен сказать «целую»? – спросил он в конце паузы.
– Это акт свободной воли, – ответила я.
– Тогда пока, – сказал он и положил трубку.
Лаконичности, с которой человек, не подававший признаков жизни в течение трех лет, сообщил о моих правах и обязанностях в его жизни, заставила заистерить. Три года я выстраивала жизнь без него, эмигрировавшего семь лет назад, и добилась результатов. И вот теперь какая-то сестра?
Мне не было жаль времени на нянченье гостьи, тем более что стоял июнь, мои девчонки отправились на Запад по студенческой халяве, а Валера уехал снимать политическое шоу в Прибалтику. Я проводила сутки в бессмысленном разглядывании чистого холста, тусовках и самоистязании на тему идентификации себя в пространстве и времени. Последнее было популярнейшим занятием интеллигенции в этом сезоне, когда уже стало понятно, на что жить, но еще оставалось загадкой, как и зачем.
Воспитанное с понятием «цель жизни», мое поколение обломалось на его трансформации в «дело жизни» и совсем уж завяло на конверсии в «стиль жизни». Дочки, например, объясняли мне, почему черные джинсы с вот такой строчкой «идеологические», а с вот такой – «не идеологические», что уважающий себя человек стилизует пространство и время собственной жизни, а мы – «потерянное поколение». Я слушала их, как заблудившийся в лесу слушает советы лешего о приготовлении мухоморов; но лес все не кончался и не кончался, и мысли упирались в то, что либо я проживу остаток жизни в поисках тропинки, либо разберусь в мухоморной гастрономии…
«Дело жизни» я представляла как «вот все, суки, продавались и прогибались под коммунистами, теперь продаются и прогибаются под экономическими реформами, а я, заинька и солнышко, чиста, резка и профессиональна». Получив достаточную пайку признания и валюты, я ни секунды в этом сезоне не понимала, для кого это «дело» всю жизнь делала, на каком отрезке биографии и саморазгадки нахожусь, кто есть моя референтная группа, «что делать?» и «кто виноват?». Это совершеннейшим образом изобличало мою пострусскость, постсоветскость и полный инфантилизм, но было сильнее меня.
Поэтому я радостно селила и пестовала проезжих, бездомных и театрально хлопающих дверьми своих квартир перед носом близких, в любое время и по первому требованию заполняя штатную единицу кормящей матери. Я занималась всеми подряд, чтоб только не заниматься самой собой. Но телефонное распоряжение Димки было про другое. Оно означало «мы так завязаны друг на друга в этой жизни, что уж не до любезности», а также «помни, что половина твоего жилья принадлежит мне».
Звонок в дверь был хозяйским, несмотря на час ночи. Если Валера мог рассказать все о сексуальной биографии женщины по тому, в какой манере она брала его под руку, то я по звонку в дверь всегда определяла, сколько находящиеся в квартире должны нажимающему пальцем на кнопку. Данный звонок представлял мою жизнь как долговую яму величиной с бочку Данаид. Высокая, напряженная, густо накрашенная и неистово похожая на Димку блондинка стояла передо мной, прищурив синие глаза, и обнимала огромный, пытающийся разобраться на части сверток.
– Привет, самолет немного задержали, – сказала она в нос голосом, похожим на Димкин, когда бы не гнусавость и повышение интонации к концу слова и фразы. – Куда чемоданы? – И водитель поволок стаю дорогих огромных чемоданов в комнату моих дочерей. – Меня зовут Дин, я очень устала – много часов в воздухе! Где душ? У меня болит голова… Кто еще есть в квартире? – произнесла она раздраженным тоном человека, не нуждающегося в ответах и сочувствии, после того как водитель скрылся. – Ты совсем не загорела, а говорят, в Москве жарища… Мне нужно полотенце, а шампунем я пользуюсь только своим. Это тебе. – И, сунув пакет, прошуршала в ванную витиеватым джинсовым костюмом. Она была так похожа на Димку внешностью и искренностью хамства, что завораживала меня и тормозила ответные реакции.
Я села на кухне, достала из пакета изыски летнего трикотажа и только тут по ярлыкам поняла, что красотка прилетела из Америки. Я проглядела майки и сарафаны, пожалела, что они не попали в нашу кухню до отъезда дочек на отдых, то-то была б экономия, и придумала несколько вопросов. Однако гостья не явилась за ними, и пришлось стучать в комнату.
– Ты что-то хочешь сказать? – спросила она без энтузиазма, приоткрыв дверь.
– Я хочу сказать, что меня зовут Ирина, – объявила я.
– Я знаю, – ответила Дин, поигрывая кистями бордового шелкового халата.
– Еще я хочу сказать, что это не гостиница, а мой дом, и здесь я привыкла задавать вопросы и получать на них ответы.
– Извини. – Губы ее иронически дрогнули, как у светской дамы, получившей от хозяйки деревенское предложение снять в доме уличную обувь.
– Откуда ты прилетела? – Мне ничего не оставалось, как тыкать в ответ на ее тыканье.
– Из Нью-Йорка.
– А где ты живешь?
– В Нью-Йорке.
– Привезла ли ты письмо от Димки?
– Нет, только подарки. – Лицо ее на минуту перестало быть маской с заклеенными гримом порами, она тронула меня за рукав, опустила ресницы, которые, спорю на ящик шампанского, были клееными, и сказала: – Мне очень тяжело. Меня много лет не было в Союзе. У меня все внутри дрожит. Я не знаю, как с тобой общаться… Мне говорили, что вы здесь все сошли с ума.
– Это правда, сошли, – ответила я, пытаясь, затянув диалог, разглядеть в ней то неуловимое, что не давало мне покоя, – причем все в разные стороны.
– Ты на редкость адекватна.
– Это только по первому слою. Ладно, продолжим завтра.
Я слышала, как щелкнула задвижка, которой мои девчонки пользовались, прячась друг от друга в горячке малолетних драк. «Частное пространство, падла, охраняет», – подумала я и поняла, что тоже с удовольствием заперлась бы от нее.
Она почему-то генерировала во мне тоску, экзистенциальную тоску, которая налетает, как сорвавшаяся от ветра простыня с бельевой веревки, и оборачивается вокруг тела густой больничной белизной.
Всю предыдущую жизнь у Димки сестры не было! Его генеалогическое древо с бойкой рязанской мамкой и еврейским папашей-математиком я знала лучше, чем порядок кастрюль в кухонном буфете. Мы еще в дооктябрятском детстве определились друг к другу как брат и сестра и тянули эту лямку сквозь юношеский флирт и студенческий дежурный секс. Собственно, у меня был родной брат, но он никогда не выходил из роли семейного тирана, и, назначив его «плохим братом», я назначила соседа Димку – «хорошим братом». Такое распределение ролей устроило всех; и мой брат, рядовой солдат дворовой дедовщины, за всю жизнь не дал Димке ни одной оплеухи, считая его придурком с папочкой для сольфеджио.