Анна Петровна Керн сидела под вечер в своей кокетливой гостиной с очень интересным гостем. Звали его Александр Васильевич Никитенко. Это был высокий и стройный, совсем еще молодой человек с приятным лицом и умными, тихими глазами. Самое интересное в Никитенке было то, что он был véritable moujik[1]: это придавало ему привкус чего-то совсем своеобразного, экзотического, пряного. Конечно, будь это обыкновенный мужик, сиволдай, в вонючей, потной рубахе и разбитых лаптях, челядь генеральши и к подъезду близко его не подпустила бы, но он был мужик особенный, о котором знал «весь Петербург» и который уверено носил приличный костюм, шляпу от Циммермана и уже выучился даже «наводить лорнет», который он носил на черной тесемочке вполне comme il faut…[2]
Никитенко-отец был крепостным крестьянином вельможи графа Шереметева, Николая Петровича, прославившегося на всю Россию тем, что он женился на своей собственной крестьянке, Параше, которая была актрисой в знаменитой подмосковной его, Кускове. Конечно, граф мог приказать кому-нибудь из лакеев просто привести ее к себе в спальню, но Параша сумела взять в плен своего владыку, человека доброго, так, что он об этом и не думал, а женился на ней. Чтобы Кусково не напоминало им обоим о недавнем прошлом, граф приказал поставить новую усадьбу в Останкине. Это было исполнено с волшебной быстротой, и Параша полной хозяйкой вошла в останкинский дворец, отделанный с царской роскошью. Но счастье их продолжалось недолго: через два года графиня Параша умерла, завещав большие деньги на всякие добрые дела. По ее же желанию начат был постройкой в Москве знаменитый шереметевский странноприимный дом, который стоил графу миллионы и которым Москва гордилась и потом… А вскоре за молодой крестьянкой-графиней ушел и граф, оставив своему сыну неисчислимое количество земель и 150 000 душ.
И вот среди этих необозримых полчищ рабов в зеленой глуши Воронежской губернии оказался один маленький хохлик, Василько Никитенко, обладатель красивого дисканта. Учиться его отец отдал к дьячку. Наука тогда разделялась на четыре курса: азбука, часослов, псалтырь и письмо. После каждого курса учитель получал от ученика горшок каши, а родители, кроме условленной платы – рубль или два, – награждали его вязанкой бубликов или кнышем, т. е. сдобным, на сале, пшеничным хлебом. По субботам шалунов секли за их проказы, а не шалунов за те проказы, которые ими могут быть сделаны в будущем. Потом Василька отправили в знаменитую капеллу графа, в Петербург. Там он увидал жизнь и многому научился. Дискант его, однако, скоро пропал, и его возвратили «в первобытное состояние». Крепостное ярмо теперь стало ему особенно тяжко. Все его попытки выбиться в иное положение не приводили ни к чему. На беду природа одарила его горячим и нетерпеливым сердцем, которое страдало при виде неправды. Он пробовал быть и учителем, и писарем, и ходатаем по делам на провинциальном фирмаменте и терпел, как раб, всяческие заушения, нищету, ссылку и все, что полагается. В 1804 г. у Василька родился сын. Александр, мальчонка шустрый, толковый. Отец выучил его грамоте и вскоре тот попал даже в уездное училище. Мечтал он и о гимназии, но рабу и нищему там места не было. Он стал потихоньку – ибо это запрещалось законом – учительствовать и этим слегка кормиться. Потом попал он в секретари к одному генералу. Раз оригинал этот вынес Никитенке толстую тетрадь из чудесной веленевой бумаги и сказал:
– Вноси сюда все, что я буду говорить и приказывать, и сопровождай это своими замечаниями, не стесняясь…
В другой раз он отдал Никитенке – ему в это время не было и двадцати лет – начало своего сочинения «О славе и величии России» и приказал продолжать его. К сожалению, из совместных усилий их ничего не вышло.
Тут пошла по всей России мода на Библейские Общества. Во всех канцеляриях происходил сбор пожертвований на это дело. Чиновники писали по начальству бумаги, испещренные текстами из священного писания и полные благочестивых размышлений. Калмыцкий князь Тюмень сообщал Голицыну, что «соответствуя приказаний» он читает Библию и надеется заставить читать ее всю свою орду, но ректор астраханской семинарии удивлялся, что «многие калмыки, вероятно, по простоте понятий и невежеству не совсем охотно пользуются сим даром Всеблагого Бога». Это не мешало, однако, князю Голицыну заявить на годичном собрании Общества, что «экземпляры божественной книги, расходясь повсюду, торжествуют и в самой глуши дальних степей, и среди неизмеримых вод океанов…»
Молодой Никитенко попал секретарем в одно из провинциальных отделений модного Общества. Его речь на годовом собрании восхитила всех, была послана к князю А.Н. Голицыну, и Никитенко был вызван в Петербург. Князю он понравился, и князь решился добиться и свободы для талантливого хохлика, и возможности поступить в университет. Его владыка, молодой граф Д.Н. Шереметев, жил в Петербурге. Все его занятие состояло в том, что он «утопал в роскоши». Все в мире было ему противно. На знаменитую тогда танцовщицу Истомину он выбросил 300 000, но и Истомина осточертела до отвращения. В довершение всего он тяжко страдал бессонницей и потому был всегда хмур и устал… На него пошли атаки со всех сторон: просил за Никитенко не только влиятельнейший Голицын, но просили барыни, просили товарищи – кавалергарды, просил известный поэт, К.Ф. Рылеев. То, что у многих из этих защитников Никитенки были тысячи своих рабов, никого не смущало. Граф долго не сдавался: ему просто противен был этот шум из-за какого-то там паршивого хохла. Может быть, по своему тяжелому опыту молодой вельможа знал, как обманчивы те мирские блага, к которым рвался его крепостной. Атаки усилились. Ему просто проходу не давали ни в гостиных, ни в Зимнем Дворце, ни в собственном доме, и он, наконец, сложил оружие, дал Никитенке вольную, и молодой хохлик поступил, наконец, в университет. Он был до краев полон наивной веры в науку, в профессоров и в добро, которое они сеют со своих кафедр.
Теперь он был уже близок к окончанию курса. Вера его в спасительность науки дала уже значительные трещины, но он испуганно замазывал их и трудился дальше. Он терпел большую нужду, но у него заводились постепенно связи в мире сильных и, отдавая дань царствовавшей тогда заразе, он не только опубликовал уже философическое рассуждение «О преодолении несчастий», – оно имело успех – но и писал большой роман «Леон или идеализм». В дневнике своем молоденький мужичок тщательно записывал все происшествия своей светской жизни, а когда приходилось говорить в дневнике о начальстве или о своих знакомствах, он всегда присовокуплял и титул: «действительный статский советник такой-то». Вернувшись из театра и концерта, он писал в свои тетради: «Девица Гедике превосходно играла на фортепьяно, но девица Гебгардт довольно слабо пела… Девица Ассиер сегодня пела восхитительно. Евсеев, один из тенористов придворной капеллы, тоже привел всех в восторг, девица же Княжнина доставила всем живое эстетическое удовольствие своими прелестными танцами. Какое благородство, какая грация, какая непринужденность во всех ее движениях! Все другие барышни были перед ней, как звезды перед солнцем». А то и так: «Гениальная “Кровавая рука” Кальдерона была принята холодно нашей публикой, несмотря на превосходную игру Каратыгина. Оно естественно, увы, испанское понятие о чести для нас слишком рыцарское!..» А то и так вот еще: «Говорят, император объявил Европе, что в предстоящей войне он не будет искать завоеваний, но что накажет Турцию за оскорбление, которое та нанесла ему и России в своем первом гатишерифе. Англия заметно беспокоится. Рассказывают, что она присылала нашему двору запрос: какое употребление сделает Россия из своих побед? Но ей ничего не ответили. И что отвечать?..» И т. д.