За окном мертвенно бледнело предрассветное осеннее петербургское утро. Было непривычно пустынно и тихо. Ни людей, ни даже бродячих псов или котов. Куда-то пропали и вороны со своим зловещим карканьем, предвещающим всяческие бедствия. Город словно вымер в одночасье. Улицу освещали фонари, отбрасывающие желтовато-блеклый свет на темные пустые глазницы обступивших их домов. От сырого воздуха на стеклах окон оседали капли воды. Казалось, что дома плачут. Они напоминали дряхлых стариков, которые уже давно обо всем переговорили между собой и теперь молчат, погруженные в воспоминания о прошлом.
Вид за окном поразил воображение Всеволода Леопольдовича, напомнив ему одну из картин кисти Гойи, когда художник уже был безумен. Однако Всеволод Леопольдович никак не мог припомнить какую, и в конце даже начал испытывать легкую досаду на свою забывчивость, которую он, после недолгого раздумья, приписал надвигающейся старости. Еще несколько лет назад с ним такого не случилось бы, думал он. Всеволод Леопольдович был несколько мнителен, и сейчас он вдруг начал опасаться возможного старческого слабоумия. Какое-то время он даже перебирал в памяти симптомы грозной болезни Альцгеймера и пытался найти в себе ее признаки.
Он стоял у окна, кутаясь в расшитый золотыми нитями длиннополый, с широкими рукавами восточный халат, накинутый на шерстяную пижаму, и все-таки испытывал легкий озноб, скорее нервный, чем от холода.
И в самом деле, в комнате было тепло. Небольшая лампа под зеленым абажуром горела на краю изящного, в духе Серебряного века, с многочисленными ящичками и точеными ножками, письменного стола. Свет лампы отбрасывал густые мягкие тени на стены и потолок, создавая атмосферу уюта и покоя. И не было видимых причин испытывать волнение, но Всеволод Леопольдович все-таки слегка волновался, как всегда перед тем, что ему предстояло сделать этим утром, в столь ранний час. Это был мужчина чуть выше среднего роста и далеко еще не старик, несмотря на все свои страхи. Если бы он был женщиной, то считался бы «дамой бальзаковского возраста» в ее современном понимании. Он был немного полноват, но ровно настолько, чтобы не испытывать проблем с желудком и не обращаться к врачам, разве только к стоматологам. Он был уверен, убежденный еще в детстве мамой, что все болезни происходят из-за плохого пищеварения. Изредка он ощущал покалывающую боль в области сердца, но и в этом случае не шел в поликлинику, а ставил диск с музыкой Вивальди или Грига, ложился на широкий мягкий диван и, закрыв глаза, слушал. Особенно он любил «Времена года», предпочитая остальным трем скрипичный концерт, посвященный весне, с пением птиц и журчанием ручьев. Через некоторое время болевые ощущения исчезали, оставляя по себе только некоторую тяжесть в груди, которая вскоре тоже проходила.
Жизнь была по своему добра к Всеволоду Леопольдовичу, оставив ему на закате лет густую шевелюру, немного тронутую сединой. В глазах многих женщин это был достаточно импозантный мужчина. Несмотря на свой возраст, он по-прежнему пользовался их вниманием, но не злоупотреблял этим, и потому, быть может, сохранил все то, что он имел. Впрочем, иногда ему казалось, что по причине этой самой умеренности он многое упустил в своей жизни, но об этом Всеволод Леопольдович старался думать как можно реже.
Однако в это раннее утро его тревожили совсем другие мысли и заботы. Простояв, как зачарованный, долгое время у окна и, наконец, опомнившись, Всеволод Леопольдович тяжело вздохнул и, с некоторым усилием отведя взгляд от заворожившей его картины, задернул плотные шелковые занавеси, тем самым воздвигнув надежную преграду между своим воображением и внешним миром. После чего он с видимым облегчением опустился в мягкое кресло на изогнутых ножках, придвинутое к письменному столу. Именно здесь его поджидал ноутбук, который был единственной по виду современной вещью в комнате, носившей на себе отпечаток пристрастия его бывшей жены к духу давно и безвозвратно минувшего века, когда мебель делали для красоты, а не для удобства.
Всеволод Леопольдович еще раз вздохнул, словно прощаясь с посторонними мыслями, и опустил руки на клавиатуру с видом пианиста, собравшегося сыграть на рояле музыкальную импровизацию. Его слегка пухлые пальцы, так мало похожие на тонкие пальцы музыканта, быстро забегали по черным с белыми буквами клавишам.
На экране монитора появилась фраза: «Уважаемый господин Президент!»
Шрифт, которым фраза была набрана, казался тяжелым, строгим и мрачным, и поэтому он не нравился Всеволоду Леопольдовичу. Он с удовольствием заменил бы этот шрифт на другой, легкий и светлый, может быть, даже с красивыми витиеватыми завитушками. Это было все равно что сравнивать хоральные органные прелюдии Баха с «Песней венецианского гондольера» Мендельсона. Без всякого сомнения, Всеволод Леопольдович отдал бы предпочтение представителю романтизма в музыке. Но мысль, что президент России – лицо официальное, и в письмах к нему надо придерживаться определенных незыблемых правил, пусть даже установленных неведомо кем и когда, удерживала Всеволода Леопольдовича, словно уздечка – ретивого коня. По этой же самой причине он писал Президенту совсем не о том, о чем ему хотелось.
Он хотел бы написать, что человек безвозвратно теряет ощущение своего бессмертия, когда у него умирает мать. И только после этого ему становится страшно по-настоящему. Конечно, до этого момента мысли о неизбежной смерти тоже пугают его, но как-то приглушенно и расплывчато, словно отдаленная гроза, кромсающая небо зигзагами молний где-то у горизонта. Пока его мать жива, человеку кажется, что с ним ничего не может случиться, и он, под ее незримой защитой, будет жить вечно. Но вдруг все меняется, и мир, казавшийся незыблемым, рушится у него на глазах, погребая его под руинами воспоминаний…
Некогда Всеволод Леопольдович испытал подобное, и это ощущение потрясло его. Было бы преувеличением сказать, что он, пережив гибель прежнего мира, родился заново в новом мире, но очень многое он стал воспринимать и понимать совсем иначе, чем раньше, как будто в чем-то стал другим человеком.
Почему-то Всеволод Леопольдович был уверен, что Президент поймет его. А после этого вдруг почувствует неодолимое желание с ним встретиться. И они проговорят об этой величайшей тайне с полуночи до рассвета. Всеволод Леопольдович считал, что о смерти надо говорить только по ночам. Днем много других забот, отвлекающих от самого главного, о чем должен думать человек на протяжении всей своей жизни, чтобы смерть, будь то матери или собственная, не застала его врасплох. Физическую смерть надо встречать спокойно и с достоинством, с мыслью, что это не конец, а начало чего-то нового, неизвестного…