Now from yon black and fun’ral yew,
That bathes the charnel —
house with dew,
Methinks I hear a voice begin;
(Ye ravens, cease your croaking din;
Ye tolling clocks, no time resound
O’er the long lake and midnight ground)
It sends a peal of hollow groans,
Thus speaking from among the bones.
Thomas Parnell
Night Piece on Death (1717)[1]
Кровь хлынула из отрубленной головы и веером красных капель брызнула по сторонам, собираясь красной лужицей на черно-белых плитках. Лицо застыло в гримасе, как будто мужчина погиб крича. Его зубы, разделенные четкими промежутками, обнажились в жутком безмолвном вопле.
Я не могла оторвать от него глаз.
Женщина, с гордостью державшая голову с разинутым ртом за кудрявые иссиня-черные волосы в вытянутой руке, была одета в красное платье – практически такого же цвета, как кровь мертвеца.
Склонившись в безмолвном поклоне чуть поодаль, слуга держал блюдо, на котором она принесла голову в помещение. Сидящая на деревянном троне матрона в шафрановом облачении подалась вперед, выдвинув челюсть от удовольствия, и рассматривала ужасный трофей, сжав ладони в кулаки на подлокотниках кресла. Ее звали Иродиада, и она была женою царя.
Женщина помоложе, что держала голову, звалась – согласно историку Иосифу Флавию – Саломеей. Она приходилась падчерицей царю Ироду, а Иродиада была ее матерью.
Отрубленная голова, ясное дело, принадлежала Иоанну Крестителю.
Я припомнила, что слышала эту отвратительную историю не далее чем месяц назад, когда отец читал вслух отрывок из Священного Писания, стоя за огромным резным деревянным орлом, служившим кафедрой в Святом Танкреде.
Тем зимним утром я, такая же завороженная, как и сейчас, глазела вверх на витраж, на котором была изображена эта захватывающая сцена.
Позже, во время проповеди, викарий объяснил, что во времена Ветхого Завета считалось, что наша кровь содержит в себе нашу жизнь.
Конечно же!
Кровь!
Почему я раньше об этом не подумала?
– Фели, – сказала я, потянув ее за рукав, – мне надо домой.
Моя сестрица меня проигнорировала. Она внимательно изучала ноты, а ее руки в сумеречных тенях угасающего дня, словно белые птицы, летали по клавишам органа.
“Wie gross ist der Allmächt’gen Güte” Мендельсона.
– «Велик Господь всемогущий», – пояснила она мне.
Пасха наступит уже через неделю, и Фели дрессирует себя для своего официального дебюта в качестве органиста в Святом Танкреде. Ветреный мистер Колликут, занимавший это место всего лишь с лета, внезапно улетел из нашей деревни без объяснений, и Фели попросили выступить вместо него.
Святой Танкред поглощает органистов, словно питон белых мышей. Когда-то был мистер Тэггарт, потом мистер Деннинг. Теперь пришел черед мистера Колликута.
– Фели, – сказала я. – Это важно. Мне надо кое-что сделать.
Фели дернула за один из вытяжных рычагов большим пальцем, и орган заревел. Я люблю эту часть пьесы: то место, где она вмиг перескакивает от звуков спокойного моря на закате к рычанию зверя в диких джунглях. Когда дело касается органной музыки, громко – значит хорошо, по крайней мере, с моей точки зрения.
Я подтянула колени к подбородку и забилась в угол сиденья в алтаре. Было очевидно, что Фели собирается пахать до упора и гори все синим пламенем, так что мне придется просто ждать.
Я осмотрелась, но изучать было особо нечего. В слабом свечении единственной лампочки над пюпитром мы с Фели казались потерпевшими кораблекрушение на крошечном плоту из света в море тьмы.
Если повернуть и наклонить голову, в конце консольной балки под крышей нефа я могу увидеть голову Святого Танкреда, вырезанную из английского дуба. В странном вечернем свете казалось, будто он прижался носом к окну и вглядывается из холода в уютную комнату, где в очаге весело горит огонь.
Я одарила его почтительным наклоном головы, хотя знаю, что он меня не видит, поскольку его кости гниют в подземном склепе. Но береженого бог бережет.
Вверху над моей головой в дальнем конце алтаря Иоанн Креститель и его убийца были уже почти незаметны. В эти облачные мартовские дни сумерки сгущаются быстро, и, если смотреть изнутри церкви, окна Святого Танкреда могут превратиться из разноцветного гобелена в мутную черноту быстрее, чем продекламируешь какой-нибудь длинный псалом.
По правде говоря, я бы предпочла сейчас быть дома в моей химической лаборатории, чем сидеть тут в полумраке продуваемой сквозняками старой церкви, но отец настоял.
Хотя Фели старше меня на шесть лет, отец запрещает ей ходить в церковь на вечерние репетиции и спевки хора одной.
– Сейчас в наши края понаедут чужаки, – сказал он, имея в виду группу археологов, которые вскоре приедут в Бишоп-Лейси на раскопки костей нашего святого-покровителя.
Как, предполагается, я буду защищать Фели от нападений диких ученых, отец не потрудился объяснить, но я знала, что дело не только в этом.
В недавнем прошлом в Бишоп-Лейси произошел целый ряд убийств: захватывающих убийств, и я изрядно помогла инспектору Хьюитту из полицейского участка Хинли в расследованиях.
Я мысленно загибала пальцы, пересчитывая жертвы: Гораций Бонепенни, Руперт Порсон, Бруки Хейрвуд, Филлис Уиверн…
Еще один труп, и можно будет загнуть все пальцы одной руки.
Каждый из них нашел свой печальный конец в нашей деревне, и я знала, что отец чувствует себя не в своей тарелке.
– Это неправильно, Офелия, – сказал он, – девушке, которая… чтобы девушка твоего возраста в одиночестве бренчала в старой церкви поздно вечером.
– Там никого нет, кроме мертвецов, – засмеялась Фели, может быть, немного слишком весело. – И они меня не тревожат. Вовсе не так, как живые.
За спиной отца моя вторая сестрица, Даффи, лизнула запястье и пригладила волосы по бокам воображаемого пробора на голове, словно умывающаяся кошка. Она изображала Неда Кроппера, помощника трактирщика в «Тринадцати селезнях», который страшно запал на Фели и временами преследовал ее, словно дурной запах.
Фели почесала ухо, давая понять, что поняла шуточку Даффи. Это был один из тех безмолвных сигналов, которыми обменивались мои сестрицы, словно сигналами флажков с корабля на корабль, непонятными тем, кто не знал шифр. Но даже если бы отец заметил этот жест, он бы не понял его значение. Система шифров нашего отца была совсем другим языком по сравнению с нашим.