Есть много причин ненавидеть пятидесятые годы.
Достаточно взглянуть на преступную коррумпированность, насквозь пронизавшую государственную структуру. Всюду, вплоть до высших постов, засели старые «камрады» и плели свои новые сети. На их стороне стояли юристы и бюрократы из той же банды, которая ни за что не желала дать в обиду своих, а, напротив, делала все, чтобы затушевать преступления, соучастником которых была она сама. Свидетельства актов геноцида эти люди заталкивали в дальние углы канцелярских шкафов на съедение бумажным червям.
Таким образом, те, у кого отобрали собственность и убили близких, те, кто из последних сил сумел дожить до освобождения, подвергались глумлению: ни судебной защиты, ни перспектив. К ним не было интереса. Не было даже элементарного сочувствия. Их надежды на справедливость разбились об это холодное пренебрежение. В роли же последних жертв диктатора выступили другие: миллионы ничего не осознавших немцев хотели в итоге выставить пострадавшими себя. Ветераны всех фронтов держались легенды о рыцарском образе солдат вермахта. Они забыли слезы, пролитые по погибшим в Сталинграде товарищам; им даже не приходило в голову теперь, в тишине мира, спросить самих себя о собственном участии в тысячелетней германской катастрофе.
Можно ненавидеть самый дух этого процесса восстановления общества. Рвение мужчин, бросившихся занимать места на ступеньках карьеры, чтобы все выше и выше взбираться по служебной лестнице; и не меньшее усердие женщин, прошмыгнувших в кухни и детские. Каждый играл свою роль в стремлении к собственному дому-крепости и автомобилю на зависть соседям. Они были так сильно поглощены своим старанием, что не находили ни малейшей возможности задуматься о прошлом и об ответственности за него. Очень скоро все пришло к образцовой норме – настолько просты и прямоугольны были рамки. Непохожий, неправильный, выбивающийся из общего порядка человек должен был разбить себе о них голову, если не хотел соответствовать. То же утверждала и продукция индустрии развлечений, рисующая жизнь простыми и ясными красками. В качестве главных охраняющих фигур на пике этого общества стояли люди, облеченные авторитетом старого пошиба. В их речах звучал приказной казарменный тон; они руководили автомобильными предприятиями, торговыми фирмами или государством, сознавая полноту своей власти и оставаясь глухими к протестам.
Такими можно видеть эти годы и испытывать к ним отвращение.
Есть, однако, и много причин любить пятидесятые.
Это может прозвучать ошеломляюще, но причины эти олицетворены с теми же людьми, нужно только посмотреть на них с другой точки зрения. И в этом ракурсе эти твердолобые мужи предстают рулевыми государства и бизнеса, излучающими после поражения уверенность в себе и в своих силах. Не было ничего более необходимого для народа, лишенного всякой способности к ориентации. То были люди, не знавшие, что такое «если» и «но», они напролом шли вперед, противопоставляя беспомощности свою уверенность.
Они воплощали собой гордость, на которую вскоре начало претендовать целое поколение. Но в отличие от имперской великодержавной спеси эта гордость питалась собственными, индивидуальными достижениями. Приобретая домик на вновь отстроенной улице, люди возвращали себе счастье частной жизни, которая была разбомблена, отнята или разрушена. И с этой точки зрения трудовой энтузиазм в те годы был обусловлен не просто стремлением получить работу, он имел вполне определенный мотив. Помимо желания снова стать кем-то, речь шла о том, чтобы снова что-то иметь. Можно было собираться вместе и веселиться, ничего не опасаясь. Немецкая «Рarty» была изобретением именно того времени. Возвращались давно забытые маленькие радости жизни.
Духом восстановления общества был оптимизм, и именно так воспринимали это время те, кто в нем жил. Роли до полусмерти утомленного на работе служащего, неутомимой домохозяйки и послушных детей устарели, но они же внушали уверенность. Послевоенный период был назван «экономическим чудом»[1] лишь спустя время, ибо сами современники были исцелены верой в чудо. Для них важнее самого чуда были покой и нормальность. Вести обычную жизнь в кругу воссоединенной семьи после нескольких лет разобщенности стало немецким представлением о рае на Земле. Страна наконец смогла перевести дух. Этот покой позволил дистанцироваться от ужаса недавнего прошлого.
Для одних это было спасением из водоворота трагедий, для других – величайшим обманом эпохи, ибо в основе этого покоя лежал заговор молчания, запретивший называть своими именами и вытеснивший из сознания общества его преступления. Из этого сложилась атмосфера пятидесятых годов – кладбищенская тишина над могилами миллионов жертв, в том числе и собственных. Забвение стало гражданской добродетелью. Шум моторов и грохот строек стали звуковым сопровождением эпохи. Внутри, за фасадом, царила гнетущая тишина.
В этом крылось несоответствие: немцы вышли из моральной и материальной катастрофы очень неуверенно и хотели лишь маленького человеческого счастья. В расхожих образах и картинах этой эпохи время после драмы тридцатых и сороковых годов видится по большей части как ровная поверхность: «моторизованный бидермайер»[2], «дети, кухня, церковь»[3], «накрахмаленные нижние юбки и овальные столики»