Четверг, 13 февраля 1902 г.
Рут во весь дух неслась по темным переулкам. Снег заглушал топот ее сапог. Услышав протяжный, похожий на волчий, вой собаки, раздававшийся эхом над низкими крышами штетла[1], она остановилась и испуганно осмотрелась. Сердце бешено колотилось. Переведя дыхание, Рут побежала дальше. Старалась ступать легко, едва касаясь земли подошвами сапог. Было трудно быстро бежать, почти лететь, и при этом не поскользнуться.
Во всех окнах давно погас свет, жители еврейского квартала в галицийском городке спали. Тут и там ветер хлопал ставнями. Коровы мычали во сне в своих коровниках позади приземистых хижин.
Лишь бы никто не вышел, чтобы справить свою нужду за углом!
Рут продолжала бежать. Свернула из Сапожного переулка в Пекарский, где жила ее семья. Ей был знаком здесь каждый камень, каждый водосточный желоб, каждая черепица. Но в свете луны штетл казался чужим и словно заколдованным. Что за волшебник заколдовал его, злой или добрый? Кто его знает. Однако Рут знала наверняка, что ее поступок делал из нее прокаженную, неприкасаемую, отвергнутую собственными родителями и женихом. Узнав, что она сотворила, Рут проклянут быстрее, чем она успеет прочитать Шма Исраэль[2]. Но отчего же каждая клеточка ее тела излучала счастье? Затягивая потуже платок на своих густых локонах, Рут представила его – его руки, улыбку, запах кожи и клея, – и ее охватил озноб. Из-за родинки над губой юного сапожника прозвали Червовым Валетом. Прозвище шло ему, считала Рут. Он был чудесный, красивый и добрый, как ангел. Но не еврей. Запрет они нарушили уже в третий раз, в темном углу его мастерской, посреди ночи, и лишь снег, падающий за окнами, был тому свидетелем. Неверный поступок. Рут была сосватана Абрахаму Ротману и должна через считаные недели, еще до Песаха[3], стоять с ним под хупой[4]. Ее отец пригласил всю родню и знакомых: когда выдаешь замуж единственную дочь, мелочиться нельзя, как бы плохо ни шли дела. Жених – сильный и работящий подмастерье с коммерческой жилкой, который сможет занять место отца Рут в пекарне, когда тот состарится. Пекарня в этот день наполнится ароматами сдобных «косичек», маковой выпечки и кугеля. Мать всплакнет. Рут же, стиснув зубы, будет радостно улыбаться, как и подобает невестам. Но пока есть время, она не в силах противиться худому, размышляла она, приближаясь к родительскому дому. Худое кажется правильным.
Днем, когда она сидела с матерью и маленькими братьями в тесной избе или подметала двор, ночи представлялись ей чем-то ненастоящим. Как будто не она, Рут, бегала к чужому мужчине в сапожную мастерскую, а другая, падшая женщина, заплетавшая свои непослушные кудри в нетугие косички. Женщина, рисковавшая всем ради любви. Но стоило сумеркам накрыть штетл, как в груди Рут что-то екало, словно сапожник привязал к ее сердцу шелковую нить и тянул за нее каждый вечер. Она выжидала, пока родители заснут, напряженно прислушивалась к спокойному ровному дыханию братьев в спальне, и тогда уже, открыв створку низкого окна, выбиралась на ледяную улицу. Она знала, это было чистое сумасшествие: ведь ночи в мастерской могут иметь последствия. Как любила повторять старая София, помогавшая по понедельникам с уборкой в пекарне, любовь – это безумство, и причиняет беды, если потерять осторожность.
…Где же моя осторожность, вопрошала себя Рут, с трудом сдерживая ликование, и открыв створку окна с помощью заранее привязанного к нему шнура, и ловко, словно угорь, проскользнула в комнату. Ведь никогда прежде в своей маленькой жизни она не была так счастлива.
Воскресенье, 21 октября 1923 г.
– Фройляйн Хульда! – позвал Берт, продавец газет с Винтерфельдской площади, и оживленно замахал руками.
Всегда одет с иголочки, фланелевый костюм и шляпа в тон; в его неотапливаемом павильоне в это время года бывало прохладно, поэтому поверх пиджака он накинул черное бархатное пальто. На шее красовалась бордовая шелковая бабочка – признак того, что сегодня воскресенье.
Надо же – в любую погоду он выглядит, как гость на торжественном ужине, а не как площадный торговец газетами, улыбнувшись, подумала Хульда. Подойдя поближе, она заметила, что обшлаги рукавов изрядно потерты – значит, Берта кризис тоже не пощадил. Нужда, господствующая еще с начала войны, которая давно закончилась, коснулась и его.
– Что пишут в газетах? – поинтересовалась Хульда, поставив тяжелую кожаную сумку на землю и растирая пальцы, которые саднило из-за врезавшихся в них ручек. Она работала акушеркой и постоянно таскала с собой, как ей казалось, половину медицинского кабинета. Всевозможные снадобья, настойки, слуховую трубку, компрессы, прокладки. Даже по воскресеньям, когда у других был выходной, она работала: ведь новорожденные не появлялись на свет согласно календарю.
Берт специально вышел из своей будки, поклонился и поцеловал ей руку.
– Я как в лечебнице для умалишенных, – ответил он, поглаживая свои вощеные усы. – Настали безумные времена. Опять вышли новые банкноты, невероятно…
Порывшись в кармане, Берт протянул Хульде бумажку:
– Банкнота вообще-то старая. Но надпись новая.
Хульда взяла деньги и не поверила своим глазам. На банкноте номиналом в тысячу марок теперь поверх цифр было напечатано красным жирным шрифтом: «10 миллиардов». При виде такого абсурда она фыркнула – банкнота напоминала игрушечные деньги фантастической страны. Но нет, это были немецкие деньги, настоящие и в меру платежеспособные.
Если еще несколько месяцев назад никто в стране не расхаживал бы с такой суммой в кошельке, то сегодня на нее можно было купить только самые необходимые продукты.
– Один из моих покупателей работает в службе инкассации при Рейхсбанке, – начал Берт и покачал головой. – Он утверждает, что у них пачки бумажных денег громоздятся на столах высокими башнями. Курьеры их развозят в грузовиках. Скоро будет дешевле использовать банкноты вместо обоев или разжигать ими печь, чем что-то на них купить.
– Почему политики ничего не предпринимают? – спросила Хульда, нахмурив лоб. – Сколько такое будет продолжаться?