Д.П. Ивинский
Иван Сергеевич Тургенев
На первый взгляд, судьба Тургенева сложилась исключительно счастливо. Он стал тем, кем хотел стать – литератором, оказывающим влияние на состояние умов, на жизнь общества, формирующим вкусы и отчасти идеологию. Он застал пушкинскую эпоху как недавнее прошлое и успел увидеть Пушкина и Жуковского, познакомиться с Гоголем. В дальнейшем оказался причастен ко всем основным эпизодам русской литературной жизни. Он общался с Белинским, Герценом, Некрасовым, Островским, Гончаровым, Толстым, Фетом, Достоевским. Он избежал крайностей душевного ожесточения и умственной лени, оставшись русским барином и сделавшись просвещенным европейцем. В числе его европейских собеседников те, для кого он был единственным русским писателем, достойным их внимания и дружбы, – Мопассан, Золя, Флобер. Почти все, написанное им, было напечатано при его жизни, и многое из этого напечатанного навсегда вошло в сферу русского культурного сознания и оказало влияние на социальную психологию нескольких поколений.
Наряду с этими благополучными и даже блестящими обстоятельствами в жизни Тургенева было много иных, оставшихся для публики скрытыми или полускрытыми: любовь к Полине Виардо, неким странным болезненным испытанием растянувшаяся на всю жизнь и ставшая одним из источников его «сомнений и тягостных раздумий», острое переживание неустроенности и даже недовоплощенности русской жизни, идеальное содержание которой сплошь и рядом оказывалось рассеяно в ее неосновательных надеждах на переустройство, на полноту, на избавление от эгоизма и жестокости; наконец, мучительная болезнь, унесшая его жизнь и как бы подтвердившая неслучайность скрыто-трагического ее характера.
Именно о неслучайной двойственности существования говорят его произведения.
* * *
Не думаю, что читателям было бы легко вспомнить автора этих стихов, и вряд ли первая ассоциация была бы именно с автором «Записок охотника» и «Отцов и детей»:
Божественная ночь!.. Луна взошла;
Печально смотрит на седые стены,
Покрыв их серебристой дымкой света.
Как все молчит! О, верю я, что ночью
Природа молится Творцу… Какая ночь!
Там вдалеке сребрится Тибр; над ним
Таинственно склонились кипарисы,
Колебля серебристыми листами…
И Рим лежит, как саваном покрыт;
Там все мертво и пусто, как в могиле;
А здесь угрюмо дремлет Колизей,
Чернеясь на лазури темной неба!
[1]Между тем это, конечно, Тургенев, отрывок из его драматической поэмы «Стено» (1834), в которой ее немногочисленные читатели справедливо усматривали слабое и запоздалое подражание Байрону, а впрочем, не отказали подражателю в некоторой литературной одаренности. Вот еще небольшой фрагмент:
А я… проклятый,
Остался здесь. И с этих пор напрасно
Я душу сильную, великую искал.
Все это так ничтожно перед нею.
С своими мелкими страстями люди
Мне опротивели. Мой мир мне опустел,
А этот мир мне тесен был. Во мне
Восстало гордое желанье, чтобы
Никто моих страданий не узнал,
И я вступил в борьбу с своей судьбою,
И если я паду – тогда узнают люди,
Что значит воля человека. Низко
Поставили они названье это,
И я хочу его возвысить – несмотря
На то, что люди этого не стоят.
Итак, природа, напоминающая человеку о Творце, время, смерть, пугающая и примиряющая одновременно, борьба с судьбою во имя обретения чувства причастности к сверхсмыслам существования, величие души, воля, страдание и гордость – темы, столь важные для европейской культуры и уже во многом усвоенные – пусть и на разной глубине – русским классицизмом, сентиментализмом, романтизмом… Эти темы останутся в числе наиболее глубоких тем Тургенева, счастливо избежавшего незавидной участи эпигона. Но в ряду этих тем есть и другие, еще более важные, устремленные к последним вопросам бытия.
Во-первых, это тема преодоления материального мира, устремленность которого к небытию указывает душе, косвенно причастной тайне мира, спасительный выход за пределы обреченного существования:
Но нет! Когда я полные тоскою
На небо очи подымаю – мне
Все еще веет чем-то дивным, светлым
От синего его шатра. Я знаю,
Мне говорит мой ум, что за могилой
Нет ничего, что все, что я желал,
Что все, что я мечтал, – обман и сон.
Но что-то есть во мне, какой-то
Неслышный голос – он мне говорит,
Что моя родина не здесь. Скажи,
Скажи мне, небо, о, зачем так светло,
Там высоко стоишь ты над землей.
В мою истерзанную грудь желание
Врывается к тебе, к тебе лететь,
И я горю, и что же? Бренной цепью
К земле прикован я – и нету сил
Ее порвать могучею рукою…
Как я смешон с моим умом!
[2]Надежда или даже уверенность в том, что разум, противостоящий мечтам, слабее таинственного тихого голоса, звучащего в душе, слабее интуиции, говорящей о чудесном, что душа помнит о высшем, что сомнение будет преодолено, что за пределами земной жизни человек встретится и примирится с Творцом – все эти мотивы получат подробную разработку в тургеневской «реалистической» прозе. Ср., напр.: «Царь сидит с своими воинами в темном и длинном сарае, вокруг огня. Дело происходит ночью, зимой. Вдруг небольшая птичка влетает в раскрытые двери и вылетает в другие. Царь замечает, что эта птичка, как человек в мире: прилетела из темноты и улетела в темноту, и недолго побыла в тепле и свете… “Царь, – возражает самый старый из воинов, – птичка и во тьме не пропадет и гнездо свое сыщет…” Точно, наша жизнь быстра и ничтожна; но все великое совершается через людей. Сознание быть орудием тех высших сил должно заменить человеку все другие радости: в самой смерти найдет он свою жизнь, свое гнездо» («Рудин»); ср. еще: «Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии “равнодушной” природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной…» («Отцы и дети»).
О «смешном» разуме приходится вспомнить не только в связи с романом о нигилисте: эта тема у Тургенева исключительно серьезна и распространяется на такие остающиеся обычно «закрытыми» душевные состояния, которые связаны с трагическим переживанием необратимости времени и неотменимости поступка, вбирающих обычно некоторое мистическое содержание[3] и не подлежащих специальному анализу или подробному обсуждению, ср.: «Говорят, Лаврецкий посетил тот отдаленный монастырь, куда скрылась Лиза, – увидел ее. Перебираясь с клироса на клирос, она прошла близко мимо него, прошла ровной, торопливо-смиренной походкой монахини – и не взглянула на него; только ресницы обращенного к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое лицо – и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг к другу. Что подумали, что почувствовали оба? Кто узнает? Кто скажет? Есть такие мгновения в жизни, такие чувства… На них можно только указать – и пройти мимо» («Дворянское гнездо»).