Стоял хмурый сентябрь 1926 года. Падали листья, и дождь капал слезами отчаяния. На душе же у меня было совсем пасмурно. Мы только что переехали наконец в Москву из южной солнечной Одессы. «Наконец» – потому что я всю жизнь мою, как чеховские сестры, стремилась в Москву. Помнила ее еще довоенной, хлебосольной, развеселой Москвой, когда девочкой приезжала на Святки погостить к своему дяде – известному адвокату. Он баловал свою маленькую племянницу, возил ее на елки и вечера на санях, в театры и по знакомым, и вот эти-то детские сияющие воспоминания мучили меня потом всю жизнь. Моей мечтой была Москва.
Прошла молодость. Пролетели в тяжелом кошмаре революционные годы… А мечта осталась, но приняла несколько иные формы. Прорваться в Москву, а оттуда за границу. Знала, что из провинции я не смогу никогда быть командированной за границу. Но из Москвы – чем черт не шутит! Попавши же с сынишкой за границу, постараюсь там остаться, а Ватик к нам уж доберется. Ведь жить в Советской России – это гнить заживо, таить все в себе, никогда не говорить то, что думаешь, все душевные и телесные силы напрягать на добычу куска черного полусырого хлеба.
Да, нужно всеми силами стараться перебраться в Москву.
Мечта юности оформилась в горячее желание. Но в 1926 году Москва была уже совсем другой, чем в мечтах. Советской, съежившейся, грязной, скупой и мрачной. Муж мой, получивший службу в Центральном комитете профсоюза совторгслужащих, приехал из Одессы на два месяца раньше и много дней подряд посвятил поискам квартиры. Однако ни в самой Москве, ни в пригородах не то что квартиры, но и комнаты было не найти. Люди жили буквально в нечеловеческих условиях, ванные комнаты и даже неработавшие лифты были превращены в жилые помещения. Поэтому Ватик был рад когда ему в конце концов удалось нанять мезонинчик на станции Салтыковка в 20 верстах по Нижегородской дороге.
И вот с вокзала мы поехали прямо на дачу. В Одессе мы жили в самом центре, в двух шагах от Дерибасовской улицы, и, хотя там у нас тоже было только две комнаты, они были большими и светлыми, а главное – они были в городе. В Салтыковке же не было ни мостовых, ни тротуаров, ни освещения, и темной осенней ночью на улице приходилось зачастую трепетно стоять на одной ноге, потому что калоша с другой ноги застревала в непролазной грязи и потому что страшно было ступить дальше в одной туфле. Мезонинчик наш состоял из коридорчика, в котором два человека с трудом могли бы разойтись, и двух крохотных клетушек с бревенчатыми стенами, из которых вылезал войлок прослоек. Лавок в Салтыковке почти не было. Только один кооператив, в котором, кроме водки и морковного кофе, ничего нельзя было найти. Ясно, что я предчувствовала, какие тяжести мне придется таскать из города. А от станции до нашей дачи ходьбы было 20 минут.
Я, каюсь, человек, легко поддающийся настроению и импульсивный. Поэтому на следующее по приезде утро, лежа на импровизированной косоногой постели и смотря в маленькое оконце на гнущуюся от ветра оголенную березу, я впала в острое отчаяние, пустилась в слезы, стала упрекать себя и ни в чем не повинного мужа в том, что мы уехали из милой Одессы, а когда мой взгляд нечаянно остановился на крюке от лампы, мне всерьез захотелось повеситься.
Ваня и маленький мой сынишка Юрчик беспомощно вокруг меня суетились, уговаривали меня, как умели, Ваня даже несмело предлагал вернуться обратно в Одессу, но… жребий был брошен, в Одессе все корабли были уже сожжены, брошена служба, пересдана квартира. А в советских условиях пересдать квартиру – значит сделать нечто бесповоротное, ибо другой квартиры уже никак не найти. Все равно – Одесса это, Харьков или Москва. Рассудок восторжествовал, и я взяла себя в руки.
Все на свете относительно. Если бы мы приехали в ту же Салтыковку в июне-июле, она произвела бы на нас совсем другое впечатление. Летом это был рай земной, кругом леса, пруды и речушки, и чудесный воздух, и отсутствие пыли. Нам суждено было прожить в нашей «голубятне» до самого побега нашей семьи за границу, и я так к ней привыкла, что, когда уезжала в последний раз, я упала возле кровати и целовала пол, чувствуя, что я больше никогда уже сюда не вернусь. На фоне затормошенной, суматошной, шумной и грязной Москвы – Салтыковка была тихой пристанью, голубым озерком, уютом среди враждебной и угрожающей советской действительности. Тут была еще какая-то видимость дореволюционной жизни – не было домкома, а была хозяйка. Правда, ни дом, ни участок ей больше de jure не принадлежали, и, если она хотела срубить у себя в саду дерево, она должна была испрашивать специальное разрешение сельского совета, но все же нас никто не мог уплотнить, а до ближайших соседей было не два метра, отгороженные тонкой перегородкой, а несколько сот шагов, заросших плодовыми деревьями и бурьяном. Летом мы купались, устраивали со знакомыми экскурсии на речку Пехорку, ловили рыбу, искали грибы – конечно, в выходные дни. Воскресенье ведь было отменено.
Первое знакомство с дворцом труда
Куда пойти искать работу? Знакомых в Москве у меня было еще очень мало, но муж утешал тем, что при моем знании языков я смогу быстро устроиться. Мы пришли во Дворец труда, где находились все центральные комитеты профсоюзов, а следовательно, и место службы мужа.
Огромное здание, выходящее на четыре улицы, в том числе на набережную Москвы-реки и на Солянку. Бывший Николаевский сиротский институт и воспитательный дом. Прочно строили при императрице Екатерине. Четыре этажа – четыре длиннейших коридора в каждом, а всего – больше тысячи комнат. Естественно, что большевикам ничего больше не оставалось, как прикарманить такое сокровище себе. И какое раздолье для централизации. Двадцать три профессиональных союза (теперь их уже шестьдесят два), ВЦСПС – их страх и трепет, а в четвертом этаже, так сказать, на Олимпе – сам Профинтерн, ведающий насаждением революции в профсоюзах всех остальных стран мира. Цитадель рабочих движений и профсоюзной халтуры. Но тогда-то я о халтуре ничего не знала. В то сентябрьское утро 1926 тода я была еще неоперившимся профсоюзным птенцом. За каждой закрытой монументальной дверью мне чудились неприступные «главки». Столица внушала мне все же какое-то уважение. Позже я многому, очень многому научилась, позже я постигла всю сложную и замысловатую науку советской халтуры. В провинции халтура была не столь заметной и не процветала с таким сногсшибательным успехом, как в центре.
Судьба настигла меня в одном из коридоров Дворца труда в виде улыбающейся, накрашенной, щеголеватой особы женского пола, которая, сильно картавя, ухватила меня за рукав и немного театрально воскликнула: