Назвать Алексея Колобродова «литературным критиком» язык не поворачивается, он про что-то другое.
Хотя внешне – именно про это: точные и точечные высказывания чаще всего о книгах, реже о фильмах и музыке, но даже если про эти соседствующие сферы искусства, все равно с литературной точки зрения.
«Я – по самоощущению – в литературе дилетант», – признается Колобродов, и он не лукавит.
Такое самоощущение дорогого стоит. Оно позволяет каждую книжку читать с искренним, почти детским чувством первооткрывателя: а вдруг будет чудо? – а не с тем вот тошнотворным скепсисом, характерным для ряда «профессиональных критиков»: «Ну чего тут еще? Опять понаписали какую-нибудь галиматью? Никакого покоя от вас нет, мерзавцы!»
При своей, скажем так, строгой, не слишком падкой на развернутые комплименты интонации Колобродов доброжелателен какой-то внутренней, физически ему присущей доброжелательностью. Он доброжелателен не к определенным авторам, а в целом к литературе, просто потому, что чтение для него – форма осмысления мира и радость. На кого ж тут злиться?
С подобным подходом и не самая удачная книжка не станет помехой или раздражителем.
В другом месте Колобродов употребляет по поводу своей читательской заинтересованности забавное определение: «шкурный интерес». Ну да, именно.
Дабы хоть как-то отблагодарить мир за свой реализованный «шкурный интерес», Колобродов пишет литературно-философские очерки, периодически перетекающие в социальную диагностику. Следить за течением его мысли – дело увлекательное само по себе. Это как следить за движением шахмат: ход пешкой, ход пешкой, а потом вдруг стремительный перелет через все поле офицера, неожиданный рывок конем – и картина уже иная.
Особый эффект при чтении этой книжки создается еще вот почему. Колобродов при всем своем, конечно же условном, «дилетантстве» отлично владеет всем профессиональным филологическим инструментарием, однако использовать его не слишком торопится.
Литература здесь в кои-то веки рассматривается не с точки зрения прекрасной филологической девушки или дамы, не с точки зрения старого филологического брюзги или пусть даже и не брюзги, а умудренного филолога – но с точки зрения пожившего мужика, к тому же из провинции, который вообще другими вещами занимается, но обладает, как часто водится у русских людей, какими-то совсем неожиданными талантами.
Этот вот сменивший сорок работ трудяга, выросший на заводских окраинах, не понаслышке знакомый с криминальной средой и т. д. и т. п. – всю жизнь много читал. Я о Колобродове. О конкретном человеке Колобродове.
Такие мужики как тип есть и сегодня, а в Советском Союзе их были миллионы. У Колобродова от них маленькое, но весомое отличие – он может отлично порассуждать на тему прочитанного. Не просто порассуждать, а еще и записать свои рассуждения. «Вывести мораль». Причем зачастую вывести эту мораль туда, куда рассматриваемый Колобродовым автор даже не предполагал ее выводить.
Но выводит ее Колобродов, руководствуясь исключительно здравым смыслом. Понятиями нормы! В наши смутные дни, когда за каждым вторым пишущим подозреваешь явные признаки психической деформации, которая к тому же используется как навязчивый прием, здравый смысл стал товаром дорогим и долгожданным.
Отдельное наше честное совпадение с Колобродовым: интерес к одним и тем же фигурам. На меня, как и на него, определяющее – даже не литературное, а человеческое – влияние оказали, как минимум, два наших современника: Эдуард Лимонов и Леонид Юзефович. (Причем с годами опыт второго становится для меня неожиданно важнее опыта первого.)
Или, опять же, мы с Колобродовым с удивлением и смешанным чувством долгое время смотрели за разнообразными движениями Дмитрия Быкова. Я вот уже насмотрелся, а Колобродов еще нет.
Леха, он добрый. Как всякий сильный русский мужик.
По крайней мере, до какого-то последнего непростительного момента.
Но этот момент, видимо, еще не наступил.
Захар Прилепин
Есть профессии, не так много, в которые можно попасть только случайно, сугубо волей судьбы. Литературная критика, по моему убеждению, возглавляет их невеликий список.
Исключения случаются и традиционно подтверждают правило. Помню, меня поразила повесть Павла Басинского «Московский пленник», где автор страстно, талантливо и чуть иронично рассказывает о своей мечте сделаться литературным критиком, как грезилась ему собственная фамилия на первых полосах «Литературки» рядом с тем же типографским шрифтом набранными «Игорем Золотусским» и «Львом Аннинским», сколь извилист и жертвен был начальный путь к этому полиграфическому идеалу… Уже на момент выхода повести («Октябрь», 1997 г.) все у Павла Валерьевича сложилось в профессии прекрасно, через тернии к звездности, но… Всегда с интересом читая знаменитого критика, до сих пор не могу отделаться от тревожного ощущения беседы с инопланетянином.
Представляется, что мой опыт – более релевантен, что ли… В литературную критику меня «окрестил» Сергей Боровиков – тогдашний лучший и многолетний редактор толстого журнала «Волга», сам великолепный литкритик и на сегодняшний день – один из лучших в России эссеистов. Даже так – писателей о литературе. (По отношению к себе я эту дефиницию, разумеется, не употребляю – поскольку слаб и недостоин.)
Занятие это, естественно, было последним, о котором я мог помышлять в этой, тем паче в той жизни. Был 95-й или 96-й год, я уже имел некий разнообразный жизненный опыт и брутальный look; только что, после серии пролетарских работ, устроился в областную газету, в том числе на криминальные сюжеты. Все это, по моему жизненному плану, должно было стать топливом будущей прозы – мускулистой (лимоновский эпитет сделался с тех пор достоянием литературоведения), сюжетной, жесткой и в то же время совершенной стилистически.
Сергей Григорьевич выудил из редакционного самотека мои рассказы и пригласил на беседу. На огромном редакторском столе лежали листочки с моей скверной машинописью и румяные яблоки, назначение которых (легкая, быстрая и универсальная закуска водки) я определил уже позже, когда мне довелось испытать одно из главных в жизни удовольствий – совместной выпивки с Боровиковым, выдающимся специалистом этого дела.
Сергей Григорьевич рассказики мои обещал напечатать (и напечатал, по толстожурнальным меркам, быстро), но без обиняков заявил, что с большой прозой у меня получится вряд ли. Не то дыхание, скорее спринтерское, слишком развитый для беллетристики интеллект (и это не было комплиментом). А вот для критики он обнаружил у меня подобающий набор: весь перечислять не буду, но среди прочего были названы ирония и злость. Боровиков дал мне что-то вроде урока (книги и журналы на рецензию). Стал регулярно печатать в критическом разделе «Волги», ну я и втянулся, а там и другие «толстяки» заинтересовались, бывшие тогда слабеющим, но все же магнитом распадающейся на улусы советской литературной империи.