А не устроить ли мне свой маленький, личный пир во время чумы. Чума вечна, она возвращается в других обличьях, не такая страшная, как раньше, и выкашивает меньше, но всё же ей удаётся своей саркастической гримасой взбудоражить целый мир, а некоторых как следует испугать. Как и положено, земля полна слухов, эта новая напасть охватит всех, но большинство выживет, ведь не бубонная же, в самом деле, многие даже переболеют не тяжело. Старые в группе риска. Если привезут меня и кого-то тридцатилетнего, то, выберут не меня. Но это паникёрские мыслишки. Девяносто девять процентов за то, что я не умру, даже, если и заболею. Боюсь ли я умереть? И да и нет. Хотелось бы ещё видеть небо и зелень, слышать шум деревьев. Хочу ли я что-то успеть сделать? Успеть – нет. Сделать – да. Хочу посадить деревья. Разбить маленький сад. Мне ещё не поздно. И первый кустик уже посажен. Если повезёт, то увижу, как тоненькие прутики превратятся в стволы, а пустошь под окном покроется пышными зарослями, цветущими по весне. Смешно ли это, посадив один кустик, уже видеть под окном сад? Но я не спешу, больше не спешу. Кому сейчас интересны женские переживания? (Само слово «женский» звучит как оскорбление и предаётся проклятию). Вот прямо в данную минуту человечество накрывается комфортным колпаком несвободы, предсказанной фантастами. Младенцы, рождающиеся сейчас, вырастут в хомо цифрикус, (а их потомки, возможно, уже гомункулюсы, в гомо нейтринус или гомо кваркус и в то, что мы не можем предсказать), и наш мир для них будет глубокой и, для процентов девяноста, скучной и ненужной историей. Что это за животные эксцессы? Что это за тупая, обезличивающая привязанность человека к человеку – подумают они.
Уже думают. По миру бродят существа, отрёкшиеся от своей сущности, сбивающиеся в стаи, грызущие и разрывающие когтями нити сложного полотна, называющегося человеческим обществом, они разоблачают мерзостность старых отношений между мужчиной и женщиной и воспевают новый уровень правды и нравственности, который приведёт к стерильности, а стерильность не порождает жизни. Для жизни нужно что-то грязненькое, липкое, рискованное, противоречивое, кишащее страшными осложнениями и лишними трудностями. Какой смелой чувствую я себя сейчас, заявляя, что я женщина. И пока меня не упекли в сумасшедший дом, в специальное заведение для тех, кто, страдая слабоумием, не в состоянии осознать сегодняшних реалий, ещё раз, как и легион авторов до меня, презираемых носителями прогрессивных тенденций, пишу о жизни людей, коим почти отказано в месте в будущем. Как старый пёс, которого топят разорившие дом завоеватели, всё-таки гавкает, прежде чем утонуть, захлёбываясь, посылает миру свой собачий сигнал – я есть, я был, мой гавк разнесётся по округе, когда я уже бездвижной тушкой буду опускаться ко дну.
Да и сам язык покажется им тяжёлым, ненатуральным, да разве ж так говорили настоящие люди, а не придуманные персонажи? Столько ненужных эмоций, зачем было огород городить? Но они не скажут так «огород городить», ибо это выражение будет намертво забыто. Но так было, так было.
Не время сейчас, в период социальных бурь и качественного скачка цивилизации, обсасывать «чуйства» и мелкие неудачи заурядной человеческой жизни. Тем не менее, именно в этот тревожный, переломный для человечества момент раскроется хрупкий, слабый бутон моего романа. Это время для прощания. Прощания с миром природного, неоцифрованного человека, прощание женщины, кстати, славянки.
Жизнь длинна, обо всём не упомнишь. Точнее, важное иногда забывается, а всякая дрянь в голове сидит. Допустим, ведь не надо писать о том, как ты однажды поутру съела тарелку салата, и как он был вкусен, просто пальчики оближешь, и как его можно было есть без конца, набивая себе брюхо. Об этом ведь не будешь писать, о таких вещах, я имею в виду. Так никакой книжки не хватит. А уж потом, как тяжело, живот, как барабан, и кляла себя за обжорство. Такое почти с каждым случается, но об этом не пишут потому, что неинтересно.
Только о самом важном, что действительно делает человеческую жизнь, не героя, не учёного, всецело поглощённого своим открытием, а простого человека, который ни разу в своей жизни ничего выдающегося не сделал. Не воевал. Не первооткрыватель. Не политик. Не…
Плохо только, что и главные события иногда забываются. Вот ты, взволнованный, ты точно знаешь, что это переломный момент, что происходящее сейчас тебя переменит, ты после этого будешь хоть немножечко, но другим. Твоя жизнь переходит на другие рельсы. И всё будет теперь уже совсем не так, как если бы этого события не было.
А потом ты забыл. Начисто. И когда в старости (или даже ещё не в старости, а через много лет) ты вот так перебираешь по эпизодам свою жизнь, то этого не вспомнишь. Окружающие, возможно, тебе будут об этом напоминать, а ты: «Да разве так было? Ну надо же! Да неужели? И это был я?» А, может, и другие не подскажут. И всё. Это событие умерло. А тот салат дурацкий помнится. Даже спустя много лет помнится, как будто чувствуешь его вкус на языке, во рту. Вот зачем это?
Это ведь не то, что дневник писать. Каждодневную суету сует. Это именно то, что ваша память просеяла и удержала. А почему? А может, после того утра с салатом что-то произошло? Что-то с ним связано? А связка-то и потерялась.
Люди любят читать про чужую жизнь. Разные саги. Или сплетни. Прочитайте-ка про свою, чтобы оценить со стороны. Пустая ли? Но сначала напишите.
1.
Соседка Нина. Измождённая женщина с обветренной кожей. Торчащие в вырезе платья ключицы. Одна не курит, но в компании тянет сигарету из пачки. Берёт аккордеон и задушевно импровизирует сходу любую мелодию. Под настроение может устроить целый концерт: аккордеон мощно сотрясает и барак и весь двор, и весь мир, кажется. Я сижу на земле и чувствую её дрожь. Это Нинин аккордеон. Страшный, блестящий, чёрный, завораживающий, как удав, втягивает меня в свою то разевающуюся, то смыкающуюся красную пасть. И белые его зубки-клавиши клацают под Ниниными пальцами. Или поющий тихо и нежно, грустно так, что душу выворачивает. Иногда тянет и тянет одну пронзительную ноту, никак она не кончится, плавает в воздухе, пеленой тугой тело сдавливает, плакать хочется или убежать, но сижу, слушаю. Не известно от кого прижитая дочка тоже хватает материн аккордеон и начинает растягивать мехи, от напряжения дрожа всем телом. Чаще ни в лад ни впопад, но иногда в тему, лихо, радостно – о, получилось! И улыбка до ушей! И победный взгляд на слушателей. «Пусть учится со слуха. Захочет играть, заиграет. Меня выперли из училища. Да и чёрт с ними». Часто у неё в доме собираются компании. «Геологи» – сказала мама. Сильная, высокая, с жилистыми руками, она прямо-таки «выжимала» музыку из аккордеона, выкручивая его, как пододеяльник. И дрова рубила спокойно, без надсада. Правда, дрова ей чаще, всё-таки рубили «геологи». И воду таскала на коромысле, как в деревне, с колонки. Далеко, от трамвайной остановки. Зимой между сугробами выше меня (намётанными Ниной, так как дворник убирал только наш дом и дорогу, вредный, не подходил к бараку, «не моя территория»), на дорожке всегда были ледяные следы, двумя рваными ленточками: вода плескалась из вёдер. Соседка Нина из прокопчённого барака. С первого этажа, где летом никогда не запиралась дверь. В бараке жило четыре семьи, но я помню только Нину с дочкой. Играла иногда и одна, сидя на приступочке. Дети сбегались посидеть прямо на песочке, послушать. Старики подтягивались на ту же приступочку и присаживались поодаль на скамьях, вкопанных вокруг стола, за которым и собирались «геологи». А она не замечала. А уж когда её дочка сидела там же и, скрипя зубами, худющими ручонками растягивала аккордеон, то она вплотную была облеплена детворой. И слышалось: «А «Катюшу» можешь? А «Чёрный кот»? А «Потолок ледяной, дверь шатается»? Мама говорила, поразительно, как ты можешь это помнить. Ведь Нинин барак снесли, тебе и трёх лет не было. И Нине квартиру дали в другом районе. А вот помню. А как снесли барак, нет. И как вместо него стал забор, окружающий стройплощадку и как «брежневки» стали появляться, нет. То есть, забор потом помню, на стройку ещё строго-настрого запрещалась залезать (конечно, залезали, играли там среди арматуры). А вот момента перехода нет. То была Нина со своим баракам. Это отдельно. А то стал забор. И он как бы тоже был всегда, как данность. Но до него была Нина с бараком. И аккордеоном. А потом на глазах вырос целый район «брежневок». Наша «сталинка» была последняя. Она обозначала границу перехода от одного исторического времени к другому.