Двадцать первого ноября, в свой сорок седьмой день рождения, за три недели и два дня до того, как ее убили, Рода Грэдвин отправилась на Харли-стрит с первым визитом к пластическому хирургу. Там, в кабинете врача, где, казалось, вся обстановка была рассчитана на то, чтобы внушить доверие и умерить опасения, она приняла решение, которому суждено было неотвратимо привести ее к смерти. В тот же день, несколько позже, ей предстоял ленч в «Айви». Время этих двух встреч распределилось удачно по счастливой случайности. Доктор Чандлер-Пауэлл не смог предложить ей более раннюю дату для первого визита, а ленч с Робином Бойтоном, назначенный на двенадцать сорок пять, был заказан за два месяца до этого дня: никто не мог бы надеяться получить столик в «Айви» по первому требованию. Рода не считала, что какая-либо из этих двух встреч устроена ради ее дня рождения. Об этой подробности ее личной жизни, как и о многом другом, она никогда не упоминала. Она сомневалась, что Робин мог узнать дату ее рождения, да ее и не очень обеспокоило бы, если бы так случилось. Она знала, что ее уважают – более того, считают выдающейся журналисткой, но понимала, что ее имя вряд ли может появиться в публикуемом в «Таймсе» списке вип-персон, отмечающих свой день рождения.
К хирургу на Харли-стрит Рода должна была явиться в одиннадцать пятнадцать. Обычно, договорившись о встрече в Лондоне, она предпочитала хотя бы часть пути пройти пешком, однако сегодня заказала такси на десять тридцать. На поездку из Сити не требовалось бы сорока пяти минут, но движение транспорта на улицах Лондона было непредсказуемо. Рода вступала в чуждый ей мир, и ей не хотелось с самого начала портить отношения со своим хирургом, опоздав на эту их первую встречу.
Восемь лет назад Рода арендовала дом в Сити – один из узкого ряда террасных домов[1] в небольшом дворе, в самом конце улочки Абсолюшн-элли, совсем рядом с Чипсайдом. Стоило ей переехать туда, как она поняла, что это именно та часть Лондона, где ей всегда будет хотеться жить. Аренду она взяла надолго, к тому же с условием о возможности ее продления; она даже купила бы этот дом, но знала, что его никогда не выставят на продажу. Однако тот факт, что дом никогда не будет по-настоящему, полностью ее домом, вовсе не огорчал Роду. Большая часть дома была очень старой – относилась к семнадцатому веку. В нем сменилось множество поколений, здесь люди рождались, жили и умирали, не оставляя после себя ничего, кроме своих имен на пожелтевших листках старинных договоров об аренде, и Рода ничего не имела против того, чтобы оказаться в их компании. Хотя комнаты нижнего этажа, с окнами в решетчатых переплетах, были темноваты, зато наверху окна ее кабинета и гостиной смотрели в небо, из них открывался вид на башни и шпили Сити и дальше – на то, что за ними. Железная лестница вела с узкого балкона четвертого этажа на изолированную от других крышу, где располагался целый ряд терракотовых цветочных горшков и где в ясные воскресные утра Рода могла усесться с книгой или газетой, наслаждаясь священным днем отдохновения: утро плавно перетекало в полдень, а тишину и покой начала дня нарушал лишь знакомый перезвон церковных колоколов Сити.
Город в городе – Сити, раскинувшийся внизу, – настоящий мавзолей, возведенный над бесчисленными слоями костей, что на много веков старше тех, которые лежат под такими городами, как Гамбург и Дрезден. Не это ли знание легло в основу той мистической тайны, что так влекла Роду к Сити, тайны, которая сильнее всего ощущалась в наполненные звучанием колоколов воскресные дни, во время ее одиноких прогулок по запрятанным в его глубине и еще неведомым ей узким улочкам и площадям? Время зачаровывало ее с самого детства: его очевидная способность идти с разной быстротой, разрушения, которые оно наносило уму и телу, ее собственное ощущение, что каждый момент, все до единого моменты, прошедшие и те, что приходят, – сливаются в иллюзорное настоящее, которое с каждым вздохом превращается в неизменяемое, неразрушимое прошлое. В лондонском Сити эти моменты были схвачены и запечатлены в кирпиче и камне, в храмах, памятниках и в мостах, перекинувшихся над серо-коричневой вечнотекущей Темзой. Весной и летом Рода часто выходила ранним утром, часов в шесть, тщательно запирая за собой дверь, вступая в тишину, более глубокую и таинственную, чем просто отсутствие шума. Порой, когда она бродила вот так, в полном одиночестве, ей казалось, что звук ее собственных шагов приглушен, словно она боится разбудить мертвых, когда-то прошедших по этим же улицам и познавших эту же тишину. Она знала, что, как всегда в конце недели, всего в нескольких сотнях ярдов отсюда, туристы и толпы праздного люда хлынут на Миллениум-Бридж, переполненные речные пароходы с величественной неуклюжестью отойдут от причалов, и ставший общедоступным Сити забурлит громкоголосым весельем.
Но никогда ничего подобного не проникало в Сэнкчури-Корт. Дом, который она выбрала, не мог бы более отличаться от тесного таунхауса с вечно задернутыми шторами на Лабурнум-гроув, в восточном пригороде Лондона Силфорд-Грин, где родилась Рода и где она прожила первые шестнадцать лет своей жизни. И вот теперь она собиралась сделать первый шаг по тропе, которая могла привести ее к примирению с теми годами или – если примирение окажется невозможным – по меньшей мере к освобождению от разрушительной власти тех лет.
Ну а сейчас восемь тридцать, Рода – у себя в ванной. Выключив душ и обернувшись полотенцем, она подошла к зеркалу над раковиной. Протянула руку, провела ладонью по запотевшему стеклу, наблюдая, как появляется там ее лицо, бледное и анонимное, словно на закоптившейся картине. Прошло много месяцев с тех пор, как она намеренно трогала шрам. Теперь Рода медленно и осторожно провела подушечкой пальца сверху вниз, по всей его длине, касаясь серебристо поблескивающей гладкой глубины и твердых, бугристых краев. Положив левую ладонь на щеку, она попыталась представить себе незнакомку, которая всего через несколько недель станет смотреться в это самое зеркало и увидит там свое второе «я», но незавершенное, ничем не отмеченное, возможно, лишь с тонкой белой полоской там, где раньше тянулась эта морщинистая щель. Пристально вглядываясь в воображаемое лицо, которое казалось ей лишь бледным палимпсестом