Карьера Эмили Браун в качестве надзирательницы женской тюрьмы в пригороде Нью-Йорка началась в тот год, когда президентом стал старина Айк. Теперь Айк, отсидев в президентском кресле два срока, собирался уходить, а Эмили была уже старшей надзирательницей с неплохими перспективами подняться еще на две-три ступеньки по служебной лестнице. Было ей всего двадцать восемь лет, и все еще казалось возможным – даже высокие карьерные взлеты. Правда, что касается личной жизни, то здесь Эмили особых иллюзий не питала, хотя и была привлекательной женщиной. Вот только несчастливой. Корни ее несчастной судьбы уходили в те годы, когда она была еще девочкой и жила с родителями в городке Уиллоуби, штат Вермонт…
Она не любила вспоминать эту, теперь уже такую давнюю историю, но та время от времени напоминала о себе мучительными переживаниями, которые Эмили пыталась загнать глубже, глубже, чтобы они никогда не появлялись на поверхности. Она истязала себя физическими упражнениями и работой, но женщина в ней (или то, что было заложено в нее природой) давала о себе знать в последнее время все чаще, особенно когда она ложилась в свою холодную постель и долго не могла уснуть, размышляя, вспоминая, томясь…
Родители ее были фермерами, а родилась она в тот год, когда сухой закон еще правил бал и великая депрессия только ждала твердой руки, каковой вскоре стала рука ФДР.[1] Она была совсем девчонкой, когда началась война, а когда солдаты возвращались домой, она еще оставалась гадким утенком – неуклюжим подростком, в котором, впрочем, человек проницательный мог бы разглядеть будущую красавицу.
Но она стала задумываться об этом, лишь когда ей исполнилось шестнадцать – природа не торопила ее. Многие соседские девчонки, ее ровесницы, уже хвастались победами над героями войны (впрочем, для большинства из них эти победы вскоре оборачивались поражениями), а она все еще носила свою невинность, не торопясь расставаться с ней, и не рвалась в этот взрослый мир, полный страстей и трагедий, которые нередко потрясали даже их маленький городок, где, как могло показаться со стороны, ничто и никогда не происходит.
Но, видимо, Бог берег ее до поры только для того, чтобы потом она испила до дна ту чашу, из которой большинство ее ровесниц начало пить задолго до нее. Когда она впервые почувствовала в себе эти желания? Когда они властно заявили о себе? Смешно сказать – ей было почти семнадцать, когда вдруг эта неодолимая сила сделала из тихой застенчивой девочки страстную ненасытную женщину. Нет, она еще год-полтора, по крайней мере, с медицинской точки зрения, оставалась девушкой, но при этом жила эмоциями зрелой женщины.
Она познала все отчаяние одиночества, научившего древней забаве ее пальцы, которые, подчиняясь природе, приносили ей временное облегчение. Она не задумывалась, хорошо или плохо то, что она делает, не изводила себя самобичеванием за это своеволие рук. Кому-то это могло бы показаться странным: ведь родители ее были людьми религиозными, воспитывавшими ее в строгости: на все вопросы, которые касались взаимоотношений мужчины и женщины, в их доме было наложено строгое табу. От родителей она и переняла некоторый аскетизм, отличавший ее и в более поздние годы. Может быть, за это она потом и заплатила такую высокую цену. Неосознанное ханжество родителей сделало ее заложницей той непреодолимой силы, которая в один прекрасный день дала о себе знать. Поначалу она старалась не обращать внимания на этот страстный зов (и речи не могло быть о том, чтобы прийти к матери и спросить, что же такое происходит с ней, попросить ее мудрого совета – мать, скорее всего, даже если бы и захотела ей помочь, не смогла бы это сделать по причине собственного невежества), но он становился все сильнее и сильнее, доводя ее до исступления, почти до безумия. Вот тогда-то она как-то раз, когда в доме никого не было, заперлась в своей комнате и впервые сделала то, чего требовала ее изнемогающая от этой истомы женская природа.
Она никак не соотносила эту свою слабость с теми нравственными принципами, которые закладывали в нее родители. Высокие слова Библии в ее сознании не связывались с их жалким нищенским бытом, с низменными потребностями плоти. Она даже не отдавала себе отчета в том, что совершает грех, хотя, конечно, никого не посвящала в свою маленькую тайну, которая принесла ее грешному телу облегчение. Она, вероятно, не считала это грехом, как не считала грехом и то, что совершила чуть позже, потому что никак не могла представить себе, что гневные слова Бога, озвученные устами ее отца, могут иметь какое-то отношение к ней – неприметной девушке из маленького Богом забытого городка в штате Вермонт.
Она прожила в своем малом грехе около года, когда на ее пути оказался этот красивый парень из Ньюпорта, городка у самой границы с Канадой. Уж какая судьба занесла его в Уиллоуби знал, наверное, один черт, который подстерегал Эмили.
Это и в самом деле была судьба, потому что, едва увидев его, Эмили поняла, что перед ней – он, ее единственный, тот самый по которому тосковала она в своих сладких грезах. В нем, однако, не было ничего внешне примечательного и все, возможно, объяснялось довольно просто: в замкнутом мире Уиллоуби, где все знали друг друга, где невесты, как и женихи, были наперечет, любой посторонний, даже если он явился бы в рогоже, мог показаться принцем из сказки.
Звали его Том Джонс (так, кажется, звали и героя одного старинного английского романа, который они проходили в школе), и был он не то чтобы хорош собой – он был уверен в себе. Всем своим видом он демонстрировал: он не сомневается в том, что ему принадлежит все, что он только пожелает взять, и это, вероятно, произвело на нее такое сильное впечатление, что уже через день она отдалась ему. Ньюпорт по сравнению с их заштатным Уиллоуби был большим городом, и этот парень из большого города покорил ее неопытное девичье сердце.
Это случилось в стоге сена в самом дальнем углу огромного поля, куда они пришли, словно бы гуляя, хотя каждый из них знал цель этой прогулки. Том – потому что хотел эту девушку, а для него собственные желания всегда были законом. Она – потому что предчувствовала, знала это, как знала и то, что отдастся ему со всей своей скрываемой до поры страстностью. Все, однако, было куда прозаичнее. Он кинул свою джинсовую куртку на сено и сделал ей приглашающий жест рукой. У нее замерло сердце. Она села, он плюхнулся рядом с ней и без лишних слов перешел к делу.
Она не знала – может быть, так оно и бывает, так оно и должно быть. Ее знание жизни ограничивалось несколькими прочитанными романами и рассказами немногочисленных подружек, в которых (и в тех, и в других), как она чувствовала, жизнь была сильно приукрашена. Действительность оказалась грубее, хотя, может быть, именно эта грубость, какая-то звериная ритмичность и бессловесность (она видела, как иногда совокупляются большие кобели с маленькими сучками – хватают для надежности зубами за загривок и пристраиваются с хвоста) покорили ее. Его правая рука сразу же оказалась у нее под юбкой, а левая, несколько мгновений пошарив по груди, принялась помогать правой. Он, встав на колени, деловито стащил с нее трусики – сдернул с одной ноги и даже не стал утруждать себя тем, чтобы стащить со второй. Трусики зацепились за застежку на ее туфельке и так и остались висеть там. Потом он так же деловито забросил ей юбку на голову и лишь после этого расстегнул ширинку своих штанов. Она замерла в ожидании, пока он возился со своими пуговицами, потом ожидание закончилось, потому что в нее уткнулось теплое и твердое, пошарило по промежности и, найдя слабое место, ткнулось сильнее, сильнее, еще сильнее, а потом пронзило ее насквозь резкой болью, от которой она на секунду потеряла сознание. Она не привыкла к нежностям; синяки и царапины заживали на ней, как на собаке, а потому, придя в себя, она уже забыла о пережитой боли, она наслаждалась этим ритмичным движением, происходившим в ней. Она готова была кричать от какого-то странного чувства, сочетавшего в себе и боль, и наслаждение. Что там ее пальчики! Они не давали ей и десятой доли того, что она испытывала теперь в эти оказавшиеся такими короткими мгновения. Так вот от чего сходили с ума ее подружки! Вот ради чего готовы они были убегать ночами из дому и терпеть унижения от своих любовников! Что ж, игра действительно стоила свеч. Когда ритмические движения сменились короткими сладострастными толчками, она не смогла сдержать стона. А когда ее наполнила горячая влага, она почувствовала, что совсем обессилила – несколько мгновений она не могла пошевелить ни рукой, ни ногой.