Кир Булычев
Журавль в руках
Базар в городе был маленький, особенно в будние дни.
Три ряда крытых деревянных прилавков и неширокий двор, на котором жевали овес запряженные лошади. С телег торговали картошкой и капустой.
Будто принимая парад, я прошел мимо крынок с молоком, банок со сметаной, кувшинов, полных коричневого тягучего меда, мимо подносов с крыжовником, мисок с черникой и красной смородиной, кучек грибов и горок зелени. Товары были освещены солнцем, сами хозяева скрывались в тени, надо было подойти поближе, чтобы их разглядеть.
Увидев ту женщину, я удивился, насколько она не принадлежит к этому устоявшемуся, обычному уютному миру.
В отличие от прочих торговок, женщина никого не окликала, не предлагала своего товара – крупных яиц в корзине и ранних помидоров, сложенных у весов аккуратной пирамидкой, словно ядра у пушки.
Она была в застиранном голубом ситцевом платье, тонкие загоревшие руки обнажены. Высокая, она смотрела над головами прохожих, словно глубоко задумавшись. Цвета волос и глаз я не разглядел, потому что женщина низко подвязала белый платок и он козырьком выдавался надо лбом. Если кто-нибудь подходил к ней, она, отвечая, улыбалась. Улыбка была несмелой, но светлой и доверчивой.
Женщина почувствовала мой взгляд и обернулась. Так быстро оборачивается лань, готовая бежать.
Улыбка растаяла в углах губ. Я отвел глаза.
И, как бывает со мной, я сразу придумал ей дом, жизнь, окружающих людей.
Она живет в далекой деревне, и ее муж, коренастый, крепкий и беспутный, велел продать накопившиеся за неделю яйца и поспевшие помидоры. Потом он пропьет привезенные деньги и, мучимый похмельным раскаянием, купит на остатки платочек маленькой дочери…
Мне хотелось услышать ее голос. Я не мог уйти, не услышав его. Я подошел и, стараясь не смотреть ей в глаза, попросил продать десяток яиц. Тетя Алена ничего мне не говорила о яйцах – она велела купить молодой картошки к обеду. И зеленого лука.
Я смотрел на тонкие руки с длинными сухими пальцами и не мог представить, как она такими пальцами может делать крестьянскую работу. На пальце было тонкое золотое колечко – я был прав, она замужем.
– Пожалуйста, – сказала женщина.
– Сколько я вам должен? – спросил я, заглянув ей в лицо (глаза у нее были светлые, но какого-то необычного оттенка).
– Рубль, – ответила женщина, сворачивая из газеты кулек и осторожно укладывая туда яйца.
Я взял пакет. Яйца были крупные, длинные, а скорлупа была чуть розоватой.
– Издалека привезли? – спросил я.
– Издалека. – Она не глядела на меня.
– Спасибо, – сказал я. – Вы завтра здесь будете?
– Не знаю.
Голос был низким, глухим, даже хрипловатым, и она произносила слова тщательно и раздельно, словно русский язык был ей неродным.
– До свидания, – сказал я.
Она ничего не ответила.
Когда я вернулся домой, тетя Алена удивилась моей неловкой лжи о том, что молодой картошки на рынке не было, взяла кулек с яйцами, отнесла его на кухню и оттуда крикнула:
– Чего ты купил, Коля? Яйца-то не куриные.
– А какие? – спросил я.
– Утиные, наверное… Почем платил?
– Рубль.
Я прошел на кухню. Тетя Алена выложила яйца на тарелку, и они в самом деле показались мне совсем не похожими на куриные. Я сказал:
– Самые обыкновенные «яйца, тетя. Куриные.
Тетя Алена чистила морковку. Она развела руками – в одной зажата морковка, в другой нож. Вся ее поза говорила: «Если тебе угодно…»
Тетя Алена – единственная оставшаяся у меня родственница. Пять лет подряд я обещал приехать к ней и обманывал. И вдруг приехал. Причиной тому был вдруг вспыхнувший страх перед временем, могущим отнять у меня тетю Алену, которая пишет обстоятельные письма со старомодными рассуждениями и укорами погоде, посылает поздравления к праздникам и дню рождения, ежегодные банки с вареньем и ничем не выказывает обид на мои пустые обещания. Когда я приехал, тетя Алена не сразу поверила своему счастью. Я знаю, что она иногда поднимается ночами и подходит ко мне, чтобы убедиться, что я здесь. Детей у нее не было. Мужа убили на фронте, и меня она любила более, чем я того заслуживал.
Не прошло и недели в этом тихом городке на краю полей и лесов, как я, в который раз убедившись, что отдыхать не умею, начал тосковать по неустроенной привычной жизни, по книжкам Вольфсона и Трепетова на верхней полке и своей заочной с ними полемике. Но уехать так вот, сразу, когда тетя Алена заранее грустила о том, как скоротечны оставшиеся мне здесь две недели, было жестоко.
– Ты, наверное, куриных яиц и не видел, – догнал меня голос тети Алены.
– И чем только вас в Москве кормят?
– Лучший способ разрешить наш спор, – ответил я, раскрывая старый номер «Иностранной литературы», – разбить пару-тройку яиц и поджарить.
Перед ужином я напомнил тете о своем решении.
– Может, до продовольственного добегу? – предложила тетя. – Простых куплю.
– Нет уж. Рискнем.
Поставив передо мной яичницу, тетя Алена налила заварки из чайника, извлеченного из-под подержанной, но все еще гордой ватной барыни, долила кипятком из самовара и отколола щипчиками аккуратный кубик сахара. Она делала вид, что мои эксперименты с яичницей ее не интересуют, плеснула чаю на блюдце, но в этот момент я занес вилку над тарелкой и она не выдержала.
– Я на твоем месте, – сказала она, – ограничилась бы чаем.
Желтки были оранжевыми, выпуклыми, словно половинки спелых яблок.
– Посолить не забудь, – подсказала тетя, полагая, что мною овладела нерешительность. В ее голосе звучала ирония. Она поправила очки, которые всегда съезжали на сухонький, острый нос. – Не робей.
На вкус яичница была почти как настоящая, хотя, конечно, не приходилось сомневаться в том, что прекрасная незнакомка продала мне вместо куриных какие-то иные, неизвестные в наших краях яйца, и я доставил искреннее удовольствие тете Алене, спросив:
– А какие яйца у тетеревов?
– Почему только тетерева? Есть еще вальдшнепы, глухари и даже журавли и орлы. Все птицы несут яйца. – Тетя Алена много лет преподавала в младших классах, и ее назидательная ирония была профессиональной.
– Правильно, – не сдавался я. – Страусы, соловьи и даже утконосы. Но главное в яйцах – их питательность. И вкус. А яичница отменная.
– Чаю налить? – спросила тетя Алена.
Когда стемнело, я вдруг поднялся и отправился гулять. В городском парке я уселся на скамейку неподалеку от танцевальной веранды. Я курил, я был снисходителен к мальчишкам и девчонкам, плясавшим под плохой, но старательный оркестр, и даже поспорил с сердитым стариком, обличавшим моды и прически ребят с таким энтузиазмом, что я представил, как он приходит сюда каждый вечер, влекомый неправильностью того, что здесь происходит, и почти детским негативизмом. Призывая старика к терпимости, я неожиданно испугался того, что куда ближе к нему, чем к ребятам, и защищаю даже не их, а самого себя, каким был лет двадцать назад. А ребята, стоявшие неподалеку, слышали наш спор, но говорили о своем и тоже были снисходительны к нам. Что из того, что я могу представить себе, как накопилось электричество в невидной за желтыми фонарями туче и блеснуло зарницей над театрально подсвеченными деревьями, что я вижу энергию, которая заставляет присевшую на скамейку капельку росы подняться шариком, потому что выучил ненужный пока этим ребятам пустяк –