«Сочувствие таинственным переливам»
Лихоносова надо читать нараспев.
«Ласково-летний» – его выражение, простое, но уводящее в сказку. Россия Лихоносова всегда ласково-летняя.
Вместе с тем по интонации и той манере изложения от первого лица, когда важнее всего подтекст, внутренний изящный сюжет, это, пожалуй, очень европейская, не самая типичная для нас проза.
Если среди литераторов его поколения и «патриотического круга» особенно сильна тоска по близкому и знакомому Союзу, Лихоносов с начала 60-х и по сию пору незлобиво, но упрямо верен предыдущей России, ее еще называют исторической, от которой почти и следа нет.
Он, словно медиум, общается с ее духом, и сама его литература, если читать хоть полчаса, внимательно и не отрываясь, вводит в странный потусторонний транс.
Эти страницы словно бы пересыпаны серебристой пылью дороги, по которой проскакал казачий разъезд и сгинул в утреннем тумане.
Но пыль помнит. Легкая светлая память о том, что когда-то было так горячо.
Есть ощущение, что тайна долголетия и молодцеватости Лихоносова – в особой изначальной тяге к старине и старикам.
Да, в его молодой и зрелой прозе всегда много стариков, через которых он пытался нащупать образ былого, а в ровесниках высматривал черты их предков, а теперь грустит, что люди и вовсе «переродились».
Так, о трогательных стариках – дебютный новомирский рассказ «Брянские», который «светится», по выражению Твардовского. А в эпопее «Наш маленький Париж» (где перемешаны казачьи голоса, документы, письма, пейзажи, лирические отступления и упразднены условности романного канона) – главный поводырь в таинственное прошлое слепой старец-станичник с палочкой.
Один из сюжетов лихоносовской судьбы – странствие. Родители бежали из голодного воронежского села в Донбасс, затем в Сибирь. Выросший на Оби, он перебрался на Кубань. И опыт этот как будто дал ему тихую силу собирать русских людей, оказавшихся в рассеянии.
Какая-то медиумическая отзывчивость, настроенность на душевный резонанс, которая позволяет милосердно, летне-ласково обнимать просторы и всех своих. Друзьям он говорит: «Далеко вы порою бывали, но с утра до вечера жили со мной на русской земле, где дышали и думали».
Это из повести «Люблю тебя светло».
Три слова, быть может, главные для его литературы.
Отзывчивость не просто всероссийская, а общерусская, недаром с надеждой ответили на его нежный зов последние старцы литературного зарубежья – Борис Зайцев и Георгий Адамович, хвалившие за отсутствие фальши и природную естественность. И заволновались, посылая советскому писателю сердечные весточки, доживавшие свой век на чужбине казаки…
Перекличка, перезвон русских голосов – тоже заслуга Лихоносова. Теми же словами, что и эмигранты, о щемящей грусти его прозы заговорили и по нашу сторону границы Юрий Казаков и Валентин Распутин.
Говорят, решившись писать свою главную книгу, он удалился из мира на десять лет, назанимав у кого мог денег. Получив Госпремию РСФСР, всю ее раздал, возвращая долги.
А вот свежее 2021 года письмо Виктора Ивановича краснодарскому губернатору: «Как и к прежним юбилеям, не выйдет из печати ни одной моей книги. Вместо них будет скороспешно провозглашено в красных телеграммах, что я являюсь “гордостью культуры” и внес “выдающийся вклад в…” то-то и то-то. И уже тридцать лет признается только моя фамилия, а труды мои кажутся необязательными, не весьма нужными. Но перед юбилеем (возможно, последним) я думаю не о просьбе насчет издания книг. Меня беспокоит сохранность и наследование моих домашних архивов…»
«Необязательность» – меткое слово. Похвала себе.
В торопливых глазах многих эта плавная и неброская, ненавязчивая проза проиграет не только ловким современным сочинениям, но и, допустим, каким-нибудь хлестким скетчам и панчам из телеграм-каналов. И вроде бы все меньше тех, кто хочет глубоко читать Лихоносова, а еще можно назвать десятки значимых затененных писательских имен… Но проза эта по каким-то загадочным законам, верю, останется и переживет нас, в то время как упражнения стольких актуальных острословов, помножившись, на следующее утро превращаются в ноль, оставляя лишь дурное послевкусие.
Мы идем с ним по пригретой дороге. Высокий и прямой, он летит, постукивая своей палочкой. Степь пахнет горьковато-сладко, и голос его такой же – надтреснутый и хриплый, но добрый и тягучий. На груди у него большой фотоаппарат, на который он, зажав палочку коленями, снимает в домашний альбом друзей и первых встречных, кур, собак, небо, метелки ковыля…
Он говорит что-то простодушное, настоящее, и я заглядываю в его лицо, желая запомнить навек эту зачарованную полуулыбку, седую подкову усов, эти синие сощуренные глаза и косую морщину на переносице, как от удара клинком.
– Вы родились в Сибири, а перебрались на Кубань.
– Я и матушку перевез…
– А если бы не переехали…
– Если бы я жил в Новосибирске, я бы написал «Наш большой Харбин» (Смеется.) В общем, люблю Харбин.
Как всегда, я люблю то, где не бывал никогда. У меня дядя туда входил с войсками в 1945 году. Видел наших эмигрантов там. Я помню, как он привез матушке китайские платочки и блузочки шелковые.
– Русская эмиграция, в том числе казачья, тепло приняла ваш роман о Екатеринодаре. А на нашей земле вы застали тех, кого можно отнести к исконному казачеству?
– Да, я застал тех, которые называются «рэпаный казак», то есть настоящий.
– Кондовый, старый…
– Да, да… Это последние были. Вот когда роман вышел, уже почти никого из них не было.
– «Мой маленький Париж» начинается с того, что к вам из отдаленной станицы все время приходит полуслепой старичок, которому девяносто пять лет, и рассказывает новые и новые подробности казачьего быта. Он существовал?
– Да, конечно же. Нашелся такой старик, и я ходил не только в архив, но и вслед за ним по дворам и станицам и выпытывал. Это были те, у которых сохранялись еще вековые понятия, да, вековые понятия…
Он был для меня главным откровением, мой Попсуйшапка, мой старичок, Василий Афанасьевич. Он родился еще при Александре III, а в газетах можно было прочитать, что еще жив человек, который видел Наполеона. Вот в чем смысл моего романа! О протекании века человеческого.
Он меня просто интонацией взял, натурой своей. И я сразу потонул в той старине. Он чем поражал: он придет к нам, жена моя начнет его кормить. «Ложка… Вот такая ложка у моего тестя Ревенка была!..» Или: «Масло, ну масло. А моя мать как вот спустится в погреб, да достанет масло, так я б того масла и сейчас съел».
Он умер в один день с Шолоховым, в 1984 году, на 102-м году жизни. Собственно, я думаю, что если бы его не было, то не было бы и у меня такого вдохновения и такого сказочного удивления об этом исчезнувшем бытии, об этой старине, об этом городе, об этой загадке.