Ах, русская сторонка! Тянешься ты много вёрст, и все одно и то же: овражки, леса – бесчисленные леса, размякшие дороги со следами конных троек и звоном бубенцов, покосившиеся кривые домишки, белокаменные церкви с духовно прозревшей аскетичной братией и золотыми луковками куполов. И все это – родная рассеюшка, вольная волюшка. Какой-то дух мудрый и светлый притаился в твоих недрах, дух не умирающий… в тишине лесной чащи говорит он с тобой на внутреннем языке твоей души. Прислушаешься и чувствуешь, как глубоко ты врос в корни этой земли. А красота—то какая! Чу, где-то слышится шум целебного родника, поет он, шепчет… и лечит. Когда-то сюда хаживали старцы в грубых рубищах и молились, долго молились, укрощая свою плоть. Молитвами их жива еще душа русская. Хаживали сюда и басурманы, и поляки. Зарились на незримое богатство, да только с чем пришли, с тем и ушли. Молитвами – да божьей помощью…
И все же славна рассеюшка своими подвижниками, да храмами. Где еще так поют колокола, как у нас? За много верст слышна эта «музыка». Сказывают: «Там, где колокола поют, там беда стороной проходит».
Вот и в Сосновке слышен звон на всю округу. Церквушка там стоит еще с елизаветинских времен.
Славная церквушка. И не красотою своей славна она. Вовсе нет. Срублена из дерева с тяжелыми дубовыми дверями и стрельчатыми оконцами. Правда, местный дьякон Владимир давно вынашивал план реконструкции деревянного «божьего дома» на краснокирпичный, да только волостная церковная братия пока что медлила с деньжатами. «Мала Сосновка—то, мал и приход», – рассуждали церковные чины.
Сосновка—то мала, да только народец «в дом божий» так и прёт. Постоят, послушают молебен, покрестятся и идут к иконе. Идут с восковыми свечками, со своими бедами и напастями. Кто овдовел, кто родил, кто решил податься на чужую сторонку.
Да, много всего у русского человека. Икон-то в Сосновском приходе видимо-невидимо, только толпятся все больше возле одной.
Сказывали местные купцы, писана та икона неизвестным мастером Андрюшкой Савельевым. Давно уж помер Андрюшка—то, а работа его осталась. Бедным был Андрюшка, жил на самой окраине Сосновки, пил беспробудно, затем, вдруг остепенился, начал поститься. С собутыльниками своими порвал. Закрывался у себя в домике и целыми днями не показывался. Так и жил. Вот и закрепилось за ним прозвище «Андрюшка – сомнамбула».
«Вон Андрюшка – сомнамбула идет», – выкрикивали мужики. Бабы только охали и показывали пальцем у виска.
А Андрюшка совсем не обращал внимания, махал рукой и шёл дальше.
Находились и заинтересованные. Чтой-то там Андрюшка—от – сомнамбула один-то в дому делает. Ах, женить бы его! Да только про женитьбу Андрюшка слышать ничего не хотел. Что там было у него на уме, чёрт его знает. Только не хотел и все тут.
Дед—то Михей часто хаживал к Андрюшке. Посидит, покашляет о том, о сём, да уходит восвояси. Сказывал дед Михей про Андрюшку сомнамбулу, а бабы диву давались.
– Чем наш дурачок-то промышляет?
Дед наполнял табаком свою трубку-самоделку и говорил:
– Да и не дурачок он вовсе, бабоньки. Домишко у него от родителей старенький, да и обстановка простая. Так – стол, печка. Мудреный наш Андрюшка, ей-богу мудреный. Я ему: «Давай-де самогончику разопьем, батяньку твово помянем». А сам там что-то выписывает за своим-то столом. Ну, знамо дело, я к столу. Удивитесь бабоньки, как глянул я чтой-то там наш Андрюшка робит, так и ахнул.
– Да ну, дед Михей…
– Вот те и «да ну». – Дед Михей стряхивает табак и продолжает уже задумчивым выражением бесцветных глаз.
– А взгляд-то ее горемычной до того светел был, что серденько мое так и ёкнуло. Сама—то, как лебедушка делая, волосы-то русые так и вьются. Ей-богу, вот вам крест, бабоньки, нигде не видывал я такой красоты-то.
Дед Михей торопливо крестится.
– О ком это ты дедушка?
– Вот и я о том же испрашивал Андрюшу-то. Чтой-то ты там выписываешь на доске своей?
А он мне: «Не знаю, дедуля. Да только явилась она мне, когда я уж совсем плох сделался. Окаянная-то водка совсем покоя мне не давала. Тошно мне сделалось, дедуля. Прочел я молитву, да и приготовился помереть, а тут вдруг слышу: „Не гоже это, божий человек, вот так пропадать“. А голос такой нежный, звонкий, как мелодия небесная. Открываю я глаза, дедуля, и вижу, стоит передо мной девица в сарафане простоволосая, а с лица-то свет так и льётся. Я-то думал, что окоченею, ведь не шутка – студено было. Только так тепло сделалось мне вдруг, будто лето пришло. В наших краях, сам знаешь, лето жаркое стоит».
«Знаю, знаю Андрюшенька».
А он продолжает: «Когда я очухался, девицы уже и след простыл. Да только видеть ее начал, как наяву, словно угодницу божью. Ой, дед Михей, забросил я окаянную водку-то. Сгубила она трех моих братков, сестрица Маланья только убереглась, ибо с купцом Сергеем Митричем обвенчалась да в Суздаль подалась. Отец—то мой резчиком был, меня кой-чему обучил. Знаешь ведь, дедуля, тем и живу – кому телегу починю, кому ставни на окнах вырежу. Пустое это».
Дед Михей вновь стряхивает табак, обводит всех внимательным взглядом, поглаживает густую бороду. Бабы слушают, раскрыв рты, сказать ничего не могут супротив. Даже про дела домашние забыли.
Сказывал Андрюшка то: «Дед мой когда-то иконописью промышлял, уменье мне свое передал, – небось, пригодится. Три дня я живот морил, ел постные щи, да каши, а на четвертый взял кисти. А рука-то сама идет, будто не моя она вовсе. Перевернула она всю жизнь мою, что прошла во грехе. Я, дед, в скиты бы подался, да сердцем болен. Совсем слаб сделался».