Джимми был пьян. Его группа только что вернулась из тяжелого двухлетнего тура, и ребята решили слегка отметить это дело. Ну, почти слегка. То есть, ого-го как. Он смутно помнил сверкающую стриптизершу и пару моментов, о которых не стал бы рассказывать жене. Когда такси подвезло его к дому, Джимми вывалился наружу, немного полежал на траве и пошел к двери. На четвереньках.
У самого порога он попытался принять вертикальное положение. После третьей неудачной попытки Джимми с тоской подумал о Лин и своей пятилетней дочери. Когда вечеринка началась, он, уже предчувствуя, что ничем хорошим это не закончится, позвонил жене и попросил его не ждать. Она, как умная женщина, воздержалась от комментариев. И теперь наверняка спала, как младенец. Меньше всего ему хотелось бы ее разбудить. Жаль, что Бобби еще не вернулся – ему уже двенадцать, и он, черт возьми, тоже мужчина.
Джимми вздохнул и попробовал еще раз. Теперь ему удалось продержаться ровно столько, чтобы открыть дверь и попасть внутрь. Он чуток посидел на полу. В его голове грохотала новая песня, и это было лучшее, что он когда-либо писал. Нужно было ухватить ее, пока она не исчезла.
Его домашняя студия была на втором этаже. Джимми собрал волю в кулак, встал и прошатался к лестнице. Лестница возвышалась.
Медленно, подтягиваясь за перила по обеим сторонам, Джимми поднялся наверх. На площадке перед дверью студии стояла его любимая гитара – Мейзи, по имени его первой любви. Он поднял ее, прижал к груди и пристроил пальцы на грифе. И качнулся назад. Ему удалось упасть с лестницы так, чтобы не повредить гитару. Правда, при этом он свернул себе шею. Когда из спальни на шум выскочила полураздетая Лин, Джимми был уже абсолютно мертв.
Думаете, на том дело и кончилось? Дудки, здесь все только начинается.
Дождь лил третьи сутки. Было десять вечера. Две длинноволосые фигуры стояли на лестнице под козырьком и курили. Козырек принадлежал репетиционной точке, находился в дорогущем районе и по сути представлял собой место скорби. Музыканты приходили сюда, когда дело не ладилось.
А дело ни черта не ладилось. Айзек Гриммерман, ударник, сплюнул под ноги и посмотрел на компаньона.
– Дохлый номер, – сказал он.
Фрэк Сандерс, басист, отправил окурок в урну и мрачно кивнул:
– Не Джимми.
– Не Джимми.
Эти двое были знакомы пятнадцать лет, и двенадцать из них время от времени играли вместе, с самыми разными музыкантами. Они были круты. Они были классикой и почти легендой. Но лучшим периодом в своей жизни оба считали те несколько лет, что провели в группе покойного ныне Джеймса Макмерфи. На их языке «не Джимми» означало что-то неудовлетворительное. Причем спектр этой фразы был чрезвычайно широк – от легкого личного недовольства коллегами до полного отстоя. В последнем случае к «не Джимми» прибавлялось «совсем».
– Знаешь, мне его не хватает, – признался Фрэк.
– Мне тоже. Десять лет прошло… Надо же было так глупо помереть!
Они помолчали.
– Он бы даже этот курятник расшевелил, – с тоской сказал Айзек.
– Ну… – Фрэк вспомнил нынешнего вокалиста с безумными глазами и белыми следами под носом, и в голосе прозвучала неуверенность.
– Ладно, мы оба знаем, Джимми бы его вышиб. Кой черт Лукас его держит, понять не могу.
Айзек тоже докурил, и теперь просто пялился на дождь. Мокрая и холодная тоска начала его накрывать, а это было плохо.
– Я тут кое-что продумывал, – начал Фрэк.
Айзек повернулся к нему и вопросительно приподнял бровь. То, что изобретал Фрэк, обычно было дельным.
– Надо бы помянуть братишку, – сказал тот. – Ты как насчет большого концерта?
Гриммерман вгляделся в лицо приятеля, тщательно его изучил и убедился, что тот не шутит. Тогда он спросил:
– Насколько большого?
– Помнишь тот стадион, на котором мы выступали перед последним туром? – Фрэк казался равнодушным, но в глубине его глаз горели адские искорки.
– Ну?
– Вот примерно настолько.
Айзек присвистнул. Десять лет назад это было легко. Они были моложе, глупее, и на волне. Сейчас многое изменилось.
– Думаешь, соберем? – спросил он осторожно.
– Нет, не думаю, – ответил Фрэк. – Уверен. Джимми всегда собирал.
– Джимми мертв.
Фрэк усмехнулся:
– Моррисон тоже мертв, как доска. Но ты же не перестаешь его слушать. Умирают тела, брат. А музыка живет вечно.
*****
– Да! Нет-нет, Сергей! Мне нужен Сергей! По буквам: С-Е-Р… Да вашу мать, говорит там кто-нибудь по-английски?
Лукас Осипофф зажал телефон плечом и вытер вспотевшую лысину под ермолкой. Он был маленьким и щуплым, он был правоверным иудеем, он был менеджером и продюсером покойного Джимми и его группы. Сейчас он пытался проораться сквозь шум вечеринки, происходившей, кажется, в другой вселенной.
– Ирочка, прошу, если придет Фрэк, не пускай его ко мне, – сказал Лукас стоявшей рядом секретарше. – Я его убью.
Ирочка серьезно кивнула и отошла. А Лукас продолжил материться в трубку. В конце концов, его собеседника озарило, и он таки выдал вразумительный ответ. Лукас записал продиктованный номер прямо на ладони, сбросил вызов и разразился виртуознейшей бранью.
– Ирочка! Фрэк здесь? Давай его сюда срочно.
Секретарша невозмутимо удалилась и вернулась в сопровождении басиста. Он встал перед Лукасом и молча ждал, что будет. Лукас постукивал по столу короткими пальцами и сопел.
– Это самая придурошная из всех твоих гениальных идей, – изрек, наконец, менеджер. – И знаешь, почему?
– Потому что она тебе нравится больше остальных? – невинно спросил Фрэк.
Лукас метнул на него яростный взгляд.
– Нет! Потому что это невозможно! Я полдня искал Рыбешку, обзвонил почти всю проклятую Россию вместе с Белоруссией. В итоге кто-то из его долбанутых дружков вспомнил, что он сейчас, так сказать, в санатории.
– Так сказать? – повторил Фрэк.
– Слушай, я не бог. Я не могу достать тебе его из шляпы. Нам нужен другой клавишник. Точка.
– С другим ничего не выйдет, ты же понимаешь, – возразил Фрэк. – Так что за санаторий? Есть у тебя телефон?
– Угу, – Лукас мрачно кивнул и посмотрел на свою ладонь. – Есть. Только это не совсем санаторий. Это психушка.
Сергей Гарин, он же – Серж, он же – Рыбешка, сидел на кровати в своей палате. Палата была на двоих, но его соседа недавно отправили домой, и это было ништяк. Рыбешке не нравилось общество. Он не любил разговаривать.
Он вообще мало что любил. Но люди его особенно нервировали. Они постоянно что-то говорили, рассказывали о себе, высказывали свое мнение, как будто это кого-то интересовало. Шумели. В этом не было смысла.
Смысл был в музыке. Музыка была всюду, и Рыбешка мог доставать ее из чего угодно. Он играл на вилках, расческах, пилах, на пустых бутылках, на тюбиках зубной пасты. Но больше всего ему нравились клавиши. На них он играл как бог.