Аперитив. Воскресный Пирожок
Марья Степановна, дородная и носатая баба, была устроена почти так же, как курица-несушка.
Правда, замест яиц Марья Степановна производила в этот мир пирожки.
Они аккуратно укладывались на стальной поднос, как трупики, её старыми руками со вздутыми венками. Усы соседей и соседок вожделенно дрожали каждое утро, и предвкушение копошилось в любопытных животах.
По понедельникам из пышных недр Марьи Степановны лезли на свет божий пирожки с луком, по вторникам – с картошкой, в среду и четверг – с яблоками, в пятницу пирожки были с мясом, и, наконец, по выходным их не урождалось вообще, и, по-слоновьи спокойная, Марья Степановна молча пила чай в одиночестве, слушая какую-то монотонную дребедень по радио.
В воскресенье, кажется, это было в октябре, аккурат в полночь к спавшей Марье Степановне заявился сосед её Иван Петрович. Был он взъерошен, правый глаз нервно дергался. Пара лопнувших капилляров то сужалась, то топорщилась, как вылезшие нитки. Протянув к скрипучей двери кастрюльку с пористым разбухающим тестом, он испуганно посмотрел перед собой:
– У меня жена с брюхом… Приспичило ей, среди ночи. Наделай пирожков, а? Дорого возьму, честное слово.
И поставил кастрюльку на облупившийся порожек. Та чуть взвизгнула, и тесто испуганно дрогнуло, как белоснежный живот какой-нибудь молодой, толстой и стыдливой барышни.
Марья Степановна с минуту таращила глаза; щёки её всё больше краснели, и, когда, наконец, злоба захлестнула всё её существо, она по-истуканьи вдохнула огромной грудью, вскинула лохматые брови…
– Да срать я хотела на ваши пирожки! – гаркнула она, злобно сверкая болотными глазами и шмыгая бородавкой на носу. Задрав свой юбочный парашют, она повернулась к побледневшему Ивану Петровичу задом. Панталоны безжизненно упали. Мучнистого цвета рыхлый зад повис над кастрюлькой, и в распухающее тесто звонко повалились один за другим, со шлепками, пирожки.
Иван Петрович в истерике сиганул на лестничный пролёт, заугловали его тощие коленки… За миг до этого он успел подумать, что прыгает в какую-то беспросветную клоаку…
Грязный и побитый, он влетел в свою квартиру и, ухватив со стола тарелку со вчерашним пирожком, улетел в парадную. Ксенечка, жена его, по-детски глазела на колыхавшуюся ещё дверь, и лицо её было таким же круглым и пустым, как необъятный шар-живот с раздувшейся пуповинной ямкой. Сама Ксенечка была невероятно тощей, как наркоманка. Больше всего на свете она любила смотреть на себя, на собственные телодвижения в зеркале; каждый день она начищала его утром, в обед и ужин – это придавало Ксенечке уверенности в реальности собственного существования. Зеркало было установлено так, чтобы возможно было взором охватить всю кровать с её небольшой шириной.
Ксенечка с детства верила в бога, обожая его всеми фибрами своей маленькой и простой души. Серые её глазёнки часто были обращены к массивному старинному образу, подвешенному в углу ровно над подушкой.
Когда Иван Петрович вернулся, он увидел безжизненно распластавшуюся на кровати Ксенечку.
Икона, сорвавшись с крючка, рухнула ей на голову.
Удивлённо раскинув бледные с синими прожилками ручонки, Ксенечка застыла в судорожном, испуганном вдохе, застрявшем где-то меж вздыбившихся рёбер.
Впиваясь в мёртвое белое личико, окровавленные осколки отражали расколотую на части комнатушку, блёклую и пустую.
А Марья Степановна так и стояла, обратив задницу к черным дверям чужих квартир, и почему-то выла волком. Плач её эхом катился по пустым зеленоватым стенам, смешиваясь с безумным хохотом Ивана Петровича.
Перетащив труп своей жены на кухонный стол, он дрожащими пальцами стащил с костлявых плеч ночную рубашку…
Ухватившись за нож, Иван Петрович застыл перед посиневшим брюхом с проступившими прожилками вен.
Воспалённое сознание рисовало картины одна страшней другой: вот он, Иван Петрович, могучими своими пятернями давит на мёртвый живот так, будто делая массаж сердца; в брюхе что-то, лопнув, хрустит, но не выходит, и живот лишь раздувается – чёрт пойми от чего; руки Ивана Петровича дрожат, но, пуще сатанея от страха, давят, давят… И вдруг Ксенечка приподнимает голову и кричит от боли.
Иван Петрович зажмурился и со всего маха вонзил огромный нож в лиловый, отрупевший шар.
И успокоилось его сознание.
К четырём часам утра он был пьян вдрызг, и оттого безмятежен. Завёл магнитофон, пел песни, курил.
На рассвете поставил на плиту огромную алюминиевую кастрюлю, в которой варил вытащенную из тяжеленной рамы икону вместе с синюшной курятиной неясного происхождения, найденной в морозилке. Пообедал.
В полдень он, раскачиваясь взад-вперед, уже рассказывал главврачу психиатрической лечебницы про соседку и её пирожки, про брюхатую жену, про суп из иконы.
Заслышав про Ксенечку, главврач просиял и погладил Ивана Петровича по взъерошенной макушке.
– Жена ваша уже ждёт вас, голубчик. Пойдёмте. Не будем заставлять её ждать.
Иван Петрович побледнел.
– Никуда я не пойду, – мотнул он потной головой. – Я помирать пока не собираюсь. Сами, сами.
Главврач цокал языком, вжимаясь массивными челюстями в шею, отчего казалось, что подбородков у него три штуки.
Конец ознакомительного фрагмента. Полный текст доступен на www.litres.ru