Так возникают горы. С такой фразой в голове я просыпаюсь. Горы возникают так и только так. Чувствую, что в уголок губ мне кто-то тычет. Что за черт! Тыкать пальцем? В меня? Открываю глаза. Это маленький мальчик… Ничего не понимаю!
– А ты спал?
– А?
– Ты спал?
Что за бред собачий! Откуда этот малец? Он снова тычет пальцем мне в щеку.
– Эй! Мальчик! Прекрати!
Он с расстроенным видом убирает свой палец, смущается. Светловолосый, в мохнатом свитере, он опускается на корточки, потупившись, теребит траву. Кажется, я был с ним слишком резок. С другой стороны, нечего тыкать в меня пальцем. Где, спрашивается, уважение к пожилому человеку? Эта современная молодежь растет как трава. И заняться ей абсолютно нечем; им ведь даже работать не приходится. Дисциплины никакой. А для родителей питание лососей в садках важнее воспитания детей. И сами они – дети, все эти взбесившиеся поколения, – вечные дети, слушающие молодежную музычку, пока их не хватит инфаркт. И до старости у них юношеский задор в крови. Немудрено, что у них случается кровоизлияние в мозг, ведь контролировать собственную кровь они не умеют. А потом, уже в доме престарелых, они окончательно впадают в детство и скачут вокруг наряженных елок точно так же, как раньше прыгали вокруг злободневных проб лем. Седовласая немощь!
А мальчонка бедняжка! Неужели он сейчас заплачет? Сколько же ему лет? «Восьмой пошел»? «Скоро будет пять»? Детство слишком далеко от меня. Я смотрю на детей из дальней дали своих прожитых лет, мне видны лишь общие черты, а не точный возраст. Старость сидит в лодке вдали от берега. Она не знает названий прибрежных гор. Между мной и мальчонкой – целый век упорного труда, копошение в словах, острые линии, которые время когда-нибудь прочертит по его лицу.
– Ты старый, – раздается из-под светлой челки. Голос у него громкий, детский – и в то же время от него веет древностью.
– А? Что?
– Ты такой старый.
– Да, – довольно раздраженным тоном отвечаю я. Ну где она… Да, а где же моя Бриндис? И почему я не в кресле?
– Но поучить меня ты сможешь, правда?
– А? Поучить?
– Да, ты же учитель?
Ну да, одну зиму я и вправду учительствовал. Кто больше не школьник – того заставляют быть учителем. На этих уроках они дали мне больше, чем я – им. А одна утверждала, что я дал ей ребенка.
– Где твой папа? – спрашиваю я.
А что же стало с тем ребенком? Ах, да, он вырос в женщину. И эта женщина работала в магазине на улице Лёйгавег[1], куда я зашел сырым и темным зимним днем. Йоунина? Йоуханна? «По всей вероятности, я – отец». А потом я взял ее за руку и заметил, что руки у нее мои. Рукопожатие – два звена одной цепи. Руки она унаследовала от меня, – а по дороге от рук до головы кое-что потеряла… Стала продавщицей. Но руки у нее были проворные, и особенно хорошо у нее получалось складывать рубашки. «Простите, но, по всей вероятности, я – ваш отец. Доброго вам вечера». А потом – за шляпу. А потом – за дверь. Что наша жизнь?
– Он скоро придет. Папа сказал, что ты меня читать научишь.
Что за бред! Кто этот мальчик? И где я, в конце концов? Я на косогоре. Лежу на высоком склоне, обложенный сухой травой; когда я приподнимаюсь на локте, она издает шелест, как пленка в телестудии, когда собеседник молчит в ответ на твой вопрос. Здесь у них осень. Хотя нет: у травы какой-то зеленоватый оттенок; а вот здесь стог на лугу, белый домик, а за ним – озеро, а на озере два лебедя… кажется мне: я без очков. А дома престарелых нигде не видать. Местность незнакомая. Перед глазами раскинулась долина – одна из тех исландских горных долин, которые мы обычно наблюдаем только вдали. Разве слова «дол» и «даль» не произошли от одного корня? Тянусь за самопишущей ручкой; она на своем месте, во внутреннем кармане. А вот другие карманы подкачали: записной книжки в них не оказалось. Не забыть: «дол» и «даль» – однокоренные.
– Я так хочу научиться читать!
– А? Что? Читать?
А я читать никогда не умел. Я писал. Книги. Небо бело, как простыня. На небе ни облачка, и в то же время пасмурно. Как говорят французы, «couvert». Какая-то несуразная местность. И на всем лежит печать какой-то уму непостижимой обескровленности. В этой мизансцене – ни движения к цели, ни событий. Как будто ее набросал начинающий писатель, сидящий в отеле за границей. Птиц не слыхать. Но что здесь делаю я?
– А где Бриндис? – спрашиваю у мальчугана.
– Бриндис?
– Ну, медсестра. И где мое кресло?
– Кресло? Какое кресло?
– Ну, мое инвалидное кресло… кресло-каталка… что за бред собачий…
– Каталка? – похоже, мальчик никогда раньше не слышал этого слова. – А что это? А оно само катается?
Трава. Эти травинки. При прикосновении они громко шелестят, как бумага, а на вид грубо сработаны, будто для декорации в каком-нибудь серьезном театре. Похожи на исписанные стержни. Здесь с каждой травинки каплет бездуховность.
Я роняю голову в бумажную траву. Куда подевалась Бриндис? Обычно она не увозит меня так далеко от дома престарелых. А вдруг меня оттуда забрали? А вдруг я в какой-нибудь поездке в деревню? Или на пикник? А где тогда все люди? И где она… она… господи, как же ее зовут?!
– А у тебя есть это самое… кресло-каталка?
Ach so[2]. Я, оказывается, забыл, как зовут мою жену! По лодыжкам пробегает холодок, а голова чудовищно мерзнет. В Исландии я всегда мерз. Хотя это и не сравнится с тем, как я мерз в ту зиму на Сицилии: у них там совсем нет печей. А когда я наконец выписал из дома примус, поработать спокойно мне уже не давали. Итальянцы – такой любопытный народ… А почему я без пальто? А шляпа моя где?
– А ты сюда на нем прикатился?
Ну что за ерунда!
– Где ты живешь? – спрашиваю я; не оттого, что мне интересно, а чтобы уши отдохнули от болтовни.
– А вот тут. С папой и бабушкой. А тебя как зовут?
– Я… ну…
Этого только не хватало! Я забыл собственное имя! Бред какой-то! А как так вышло, что я в ботинках без носков?
– Ну, и с мамой ты, наверно, тоже живешь?
– Нет. Она умерла.
– Правда? Как грустно.
– Мне не было грустно, я тогда был еще совсем глупый. А сестрица Виса загрустила. И бабушка тоже. А папа рассердился.
– Рассердился? Как так?
– Ну, он сказал, что у него похороны уже в печенках сидят.
– Да? А от чего она умерла?
– Она все время рожала мертвых детей. Ей надо было быть с ними.
Ach so.
Мудрейший мальчуган. Жуткая долина. Я провожу рукой по своему почти лысому черепу и вздыхаю… Без имени, без носков. Дряхлый старик под мировой простыней. Скоро все это пройдет. Небеса надо мной перестанут вращаться, и где-то высоко над ними кто-то перекрестится. Человек умрет – и все умрет вместе с ним. Горы станут долинами, долины – заливами, а потом заливы обмелеют. Весь мир, все звезды, семьсот солнц – будут стерты, как схема Вселенной на зеленой доске, которую рисовал для нас пастор Якоб. В конце урока все планеты превратились в белую меловую пыль на губке в его руке. Ой, кажется, я это уже рассказывал. В своем первом рассказе. Да, в первом. Правда, его читали от силы семь человек. Но все равно там хорошо получилось… Ах, сколько с тех пор минуло! Я опять приподнимаюсь на локте. Голова у меня по-странному легкая. Как будто из нее все повылетало.