Старая серая ворона, всклоченная и угрюмая, сидела на ветке большого тополя и пристально смотрела вниз на скопление праздничных людей, ища своей выгоды и не находя ее. Она раздраженно и обеспокоенно крутила головой. Взгляд ее шнырял в толпе, брезгливо скользя по рукам, по ногам и по лицам.
Ворона негодовала. Выкрикивала сипло и ругательно:
– Одичали! Оскотинились! Куска в рот никто не сунет! – Покряхтев, бранилась еще непреклоннее, но без всякой надежды: – Выродки. Тошное племя.
Карканье ее относило к склону холма, пробитого туннелем.
Дело шло к вечеру. Рабочая окраина тихо принимала пыльные облака дня, опускавшиеся сверху. Слышались звуки города за холмистыми подъемами, охватившими район депо. Клонившееся к закату солнце освещало мастерские, ангары и тополя. От главного ангара к туннелю дугой пролегали железнодорожные рельсы.
Толпа чуть колыхалась, но звуков почти не издавала.
Лишь легкий шелест шелков. Лишь лепет листьев. На лицах людей застыло благостное предощущение.
Ворона смотрела на них с не проходящим раздражением:
– Ээх, вы! Тупорылые. Столпились на праздник, остолопы. А где тут праздник?! Хоть бы кто жилочку или хрящик выплюнул наземь. Обертку жирную бросил. Куда там! Остолбни. Сдохнешь вместе с вами.
Ей хотелось набрать слюней побольше и наплевать всем предликующим в их тусклые рожи. Но бог не дал вороне обильных слюней. Она лишь судорожно и натужно раскрывала рот, каркая и выставляя темный язык.
А были времена!..
Положим, зима. Яркое солнце. Под холмом ярмарка у замерзшей реки с обрывистыми сугробами на круче. Со снежными наносами, нависающими сверху бараньими лбами. С заметенными под самые макушки прибрежными ветлами.
Толпа веселится, хохочет, толкается. Лица у народа красные, буйные, задорные. А если у у кого угрюмое, то до свирепости.
Пестрота жизни. Мнения! Не то, что теперь: немочь белоглазая.
Были пироги. Блины. Калачи. Грибы сушеные и прочая разнообразная питательная снедь. Дети катались с горы на санках, резвясь и ликуя. Сосали красные и зеленые леденцы. А где они сейчас? И леденцы, и дети? Дети учат в спертом воздухе градации категорий и цехов, по которым разогнали их родителей, по которым растолкают и их в день совершеннолетия. А леденцы все кто-то съел. Все до одного…
А как дрались на ярмарке!
Ворона прищурилась, замерев на серебрившейся нежно-зелено тополиной ветке все с тем же темным, бесполезно торчащим из клюва языком, онемевшим от вкусных воспоминаний. И виделось ей иное. Вот они – раздолбаи! Схватились и принялись волтузить один другого! Дергая за ворот, за грудки, за пельки. Волосы трещат, клочьями растрепанной пеньки валятся на снег…
Один изловчился и швырнул второго. А тот, падая, пнул противника в бок. Из кармана у того вылетел недоеденный мясной пирог, шлепнулся, истекая соком.
Ворона тут как тут. Боком подскочила к дерущимся, блеснула на них быстрым глазом и первым делом стала склевывать ароматный сок со снега. Он был еще теплый. Пах говяжьими щечками, махоркой, штанами и крепким подштанным духом. Ах, и хорош был дух, хорош пирожок, сладок смаком своим!
Нищий, шикая и размахивая руками, устремился к вороне, нацелившись на добычу. Ему тоже хотелось отведать милости божьей: сочного рубленого мяса с луком и солью…
Ворона схватила пирог и запрыгала, горбатясь, подскочила и поднялась тяжелым камнем в воздух.
– Сука! – Заорал нищий с досадой и швырнул в нее палку, без которой не мог ходить ровно.
Ворона с презрением к палке, к потугам и подскокам божедурка опустилась на сук и там, прижимая когтями добычу, принялась её долбить, выхватывая начинку.
Она каркала азартно, поощрительно глядя на дерущихся.
Люди пошли стенка на стенку. Сгрудились. Сцепились. Крики, удары, залихватские песни и стоны. Крашеные ложки пучками… Красная кровь на утоптанном снегу. Красная паюсная икра! Ох, мама дорогая! Не жизнь, а песня.
Раздолье и счастье былого. Молодость полная сил. Молодость жизни вокруг. Все ей было нипочем. А вот теперь сиди, подыхая на тополе, и гляди на эти скученные истертые лики! Точно дохлых кукол сгрудил кто-то внизу, равнодушно наблюдая, как ветер колышет их платья и легкие (надерганные невесть из кого) перья на шляпах. Вялые и безжизненные. Будто в серой пыли. Ворона щелкнула пустым роговым клювом. Теплый мясной дух, проникший туда из памяти, вылетел навсегда. Загустел, алея, воздух. Солнце коснулось земли. Ненавистные вороне лица обрели закатные цвета, страшно ожили. Зловеще зардели мертвые перья. Засветились.
Внизу прошуршали гравием рабочие сапоги.
Ворона натужилась в отчаянии до тьмы в глазах и возопила:
– Эй! Черти полосатые!.. У, времена! У, нравы!
Рабочие не разбирали вороньих страдальческих криков, не в силах расчленить их на разумные слова, они услышали лишь надсадное до выворота кишок: «КаааР!». Будто кого-то вырвало.
Один из них вздрогнул от мнимого выворота желудка и огляделся по сторонам. Принялся осматривать одежду. Недовольно задрал худое костистое лицо кверху.
Увидев ворону, хриплым шепотом зло обругал:
– Тварь.
Ворона (она была не глупа) не осталась в долгу:
– Потатуй псоватый.
И вновь пожалела, что нет у нее наплыва слюней: плюнуть в эту острую собачью морду. Тоже ведь думает, что он человек! Человек? Что ж ты тогда такой худой да востроносый?..
Другой рабочий закашлял и тут же заткнул кашель рукой. Не положено. Положено молча исполнять свои обязанности.
…
Застыл воздух. Застыли люди. Робкие движения лишь подчеркивали немоту события. В укромном закоулке депо разлилось предощущение великого. Тихие перешептывания терялись в шелесте шелков и атласа праздничных полотнищ, платьев и накидок дам, в тяжелом и почти беззвучном колыхании бархатных знамен.
Где-то брякнуло. Протяжно скрипнуло.
Что-то назревало.
Со стуком изношенных роликов отъехали рыжие, выкрашенные свинцовым суриком ворота ангара.
В глубине ангара что-то задвигалось, заворочалось точно зверь. Заскребло и заскрипело. Ухнуло.
И вот всё вдруг содрогнулось вокруг.
Из ворот черной горой выдвинулся гигантский паровоз.
Просели рельсы под ним, под тяжкой ношей загудели, как телеграфные столбы к непогоде.
Казалось, огромный трехэтажный дом на красных новеньких литых колесах выкатил из черной дыры ворот. По верхней их балке, поднятой накануне до самой крыши, проскребла труба. Выворачивающий душу железный звук прогудел, протянул себя над землей и миром и, омерзительно взвизгнув, пропал.
Паровоз сверху вниз грозно смотрел на безмолвную толпу.
– Мама. Мамочка. – Прошептала дама с нелепым бантом, прячась лицом за своего круглолицего курносого спутника.
Тот тоже дрожал в возбуждении и с удовольствием, наслаждаясь словами и тем, что означали они, утешал: