Пётр Смирнов, Анри Руссо и Пиросмани
Звезда Петра Смирнова взлетела на мрачном небосклоне советской поэзии в 1982 году на нашем совместном выступлении во МХАТе, когда Смирнов впервые публично исполнил свои стихи. На это мероприятие заявились несколько, «панков». Очевидно, для того, чтобы устроить небольшой скандальчик, выразить свой протест официозу. Может быть, почитать «альтернативные» стихи. Закурили прямо в зале (в театре!.. «крутые ребята»), удобно устроили ноги на передних сиденьях. Сломались они быстро, через несколько прочитанных Петром четверостиший. Просто попадали на спинки кресел, и их худосочные тела сотрясались от беззвучного восторженного хохота. Скандальчика не получилось.
Пётр Смирнов – самый яркий представитель, а вернее всего, – лидер направления в современной русской поэзии, которое можно определить как «примитивистское». Это направление почти не изучено критикой, разрабатывают его, как и всё гениальное, кустари-одиночки, а издатели и редакторы шарахаются от их текстов как от чумы, то называя авторов непонятным словом «графоман», то обвиняя в элементарной безграмотности.
А тем не менее редакторские портфели забиты рукописями самородных авторов, реально эти авторы участвуют в живом литературном процессе, каким-то образом влияют на общественное сознание, представляют собой определённый пласт культуры, занимают (если отталкиваться от сформулированного Д.С. Лихачёвым понятия «экологии культуры») определённую экологическую нишу. И пробовать замалчивать эту поэзию, не обращать на неё внимания, «от века оторвать» можно только с риском «себе свернуть шею».
Что такое «примитивистская поэзия»? Оттолкнёмся от более известного, классического, опробованного официальным искусствоведением понятия «примитива» в живописи. Хрестоматийные имена здесь – грузин Пиросмани и менее известный (и менее, на мой взгляд, отвечающий канону жанра) француз Анри Руссо. Почему весь мир признаёт гениальность Пиросмани? Потому что в его картинах – безусловная свобода выражения, безусловная смелость в технике, цельная, незамутнённая, если хотите, философия. Подражать ему, стилизоваться под него – невозможно. То же самое я вижу в стихах Смирнова. Он пишет практически с нарушением всех норм литературного языка (а по-другому и не умеет, и здесь нет притворства!), и тем не менее стихи остаются стихами. Один доброжелательный критик, рассуждая об этих стихах, сказал, что для их восприятия нужна определённая подготовка, определённая настроенность и т. п. Он абсолютно неправ! Говорить так – значит опять ввергать эту поэзию в круг заобра-зованного рефлексирующего сознания. Говорить так – оказывать медвежью услугу автору. Эта поэзия рассчитана на непосредственное восприятие, на восприятие царски-благодушное, умудрённое. Оказывается, поэтический образ, суть поэзии, остаются чем они есть, совершенно свободно деформируя все каноны, все условности не только замордованного материалистического сознания (или мистического подсознания, или арктического сверхсознания), но и, казалось бы, безжалостной госпожи грамматики. Поэтический образ выдерживает давление и этого суперпресса, не плющится и под этим безжалостным катком, но взламывает, разламывает его на части. И здесь – новый символизм.
Со Смирновым меня лет пятнадцать назад познакомил мой приятель, художник Игорь Антонов, сам большой оригинал и ценитель поэзии[1]. Я в то время увлёкся целью написать несколько стихотворений, в которых бы мысль формулировалась несинтаксическими средствами. Просто брались несколько ключевых слов и сочетались в самом диком порядке, «без падежов». В определённом смысле это было попыткой спародировать официально-партийный стиль газетных передовиц, стиль номенклатуры. Определил я это для себя как «язык ложного пафоса». И вскорости понял, что корни этого «языка ложного пафоса» уходят ой-ой в какие времена. Ведь ложный пафос начинает (поскольку он ложный) искать и фантомы-каналы чисто лингвистические. Это или какой-нибудь «Кот Леопольд, который. гуляет сам по себе» (?), или восемь родительных падежей подряд. И тут непременно вспоминается классическое «пока свободою горим, пока сердца для чести живы, мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы». Короче, я очутился в каком-то морально-лингвистическом тупике.
Я прочитал кое-что из своих стихов приятелю. Он вежливо выслушал и стихи, и мои рассуждения и говорит: «А ты знаешь.» В общем, портвейн мы допивали уже на кухне у Смирнова, и я познакомился с этим удивительным человеком. Какими убогими, закомплексованными показались мне после его стихов мои слабые попытки сразиться с грамматикой! Я понял, что это под силу только именно такому цельному человеку, как Смирнов, который заново переписал «Сказку о рыбаке и рыбке» («.а не пондрави-лось»), который запросто может проехать на красный свет по Садовому кольцу, спутать всё движение и с высоты своего гвардейского роста заявить опешившим гаишникам, что просто хотел по спидометру замерить скорость параллельным курсом летящей вороны. И который ломает подкову («Я – слаб, дед пятак гнул»), обладает абсолютным слухом (пел в оперетте) и в слове «ещё» делает четыре классические ошибки. Разумеется, грамматика ему тесна. Он и пишет – как косит, на листах двойного формата. И уважает темы глобальные. Вот строки из классического стихотворения с коротким названием «Ледник»:
Сходились люди в дика племя
Ревели яки лахматой
Там мамонт пал в тресину зверя
Клыками рвал перед собой.
А сам ледник в финале торжествует, «с холодным спадом отлитая / Зерцая дикай белезной». Всё здесь – шиворот-навыворот, а образ остаётся.
Потому что поэт – это мученик языка, одинокий волк, суровый волкодав, для которого существует только одна точность – точность сердца, только одно правило – правило интуиции, только одна цель – Белый Кит, противоположный берег реки, где слова – это «джонки», а как он переволокёт читателя на этот берег, на красный свет или на зелёный, по правилам правописания или нет, это неважно, и не читателя это забота. Ведь если этого не сделано, говорить не о чем (простыни не смяты). Пётр Смирнов мнёт эти простыни как ему заблагорассудится, тискает, как «покрывало майи». И всегда его текст достигает конечной цели, той «точки в глубочайшей седловине сознания», где совершается таинственное озарение, которому учил наш Господь Будда, просветление материи талантом мастера, абсолютной концентрацией всех душевных и умственных сил.