Погода уже несколько дней была нестерпимо душная. Вокруг – один рыже-бурый кирпич, напоминавший каньон с красным песком. В воздухе парило, и он стал плотным до того, что можно было резать ножом для масла – его я каждое утро за завтраком мазал себе на хлеб и посыпал сахаром.
Я избегал пристани, вдоль которой полюбил гулять вечером, постоянно проветривал в номере и не мог курить. Пепельница до краев была заполнена скорлупой из-под фисташек. Я сидел у окна, держал ее на коленях, их пригоршню – в руке и щелкал, пока не натер мозоль на большом пальце. Хотелось выпить чего-то холодного. Лучше всего было бы пива, пинту целиком. В отличие от кофе, его в Англии варили сносно. Кофе же здесь подавали редкостно гадкий – а я успел попробовать самый разный в самых разных местах, пока добирался от Хитроу1 до Ливерпуля на попутках. Жара для августа, говорили мне местные, стояла необычайная и держалась даже ночью (за всю поездку я ни разу не воспользовался шерстяным одеялом, и оно осталось лежать на полке в стенном шкафу). Дождь мог начаться в любую минуту.
Дослушав «Варвару»2, которой часто измерял время, я спустился вниз на стойку регистрации, но управляющего, мужчины средних лет, на своем месте не было. Из всех номеров лишь под пятью отсутствовали ключи. Было слышно, как за стеной шумит стиральная машина, и ничего больше. Я заглянул в приоткрытую дверь прачечной и увидел того, кого искал – расслабленного, долговязого, я бы сказал, классического, джентльмена, который всем своим видом напоминал питомца Понго из «101 далматинца». Этот Роджер сидел на низеньком табурете прямо напротив машинки и, видимо, перемещался на нем вслед за пятном света из окошка под самым потолком, потому что на коленях у него была развернута газета, и он ее читал. Когда я зашел внутрь, Роджер ее встряхнул, сложил втрое и посмотрел исподлобья, сразу же улыбаясь.
– Доброе утро. Мне бы утюг, пожалуйста.
На лице управляющего появилось совершенно новое выражение. Он был озадачен.
– Какой-то повод?
– Нет, ничего такого. Хочу прогуляться.
Сам Роджер, похоже, не пошутил, когда сказал, что гладит только на Рождество, Пасху и дни рождения, потому что поиски утюга заняли больше часа (между прочим, 14 «Варвар» в наушниках), пока он не вручил мне новенький, прямиком из магазина – еще не распечатанный. Тот час мы с «Варварой» провели в холле, по просьбе Роджера присматривая за стойкой, за которой висели старые ключи от старых дверей. Я их разглядывал. Держи один из таких в ладони долго – она пахла бы потной латунью, совсем как у музыкантов на сцене – от прикосновений к микрофонной стойке. Когда я был немного моложе и ходил на рок-концерты чаще, когда с закрытыми глазами казалось, что само солнце вспыхивало и угасало, вспыхивало и угасало, что, как на море, по небу скользили размашистые, крупные, горластые чайки, кричали, и мне было любимо жить, мне страшно нравилось чувствовать толпу, ее колебания, шум, прибой. Руки пеной, брызгами обдавали ноги какого-нибудь певца, тянулись выше, но облизывали одни носки – я тогда чувствовал себя в животе у матери, где сокращения, где, как под веками, красным-красно, гулко и горячо, и мне страшно нравилось быть волнорезом для какой-нибудь девчонки, придерживая ее за талию сзади.
Я разглядывал ключи и удивлялся. Ведь в день, когда я заселялся и шел по скрипучим ступенькам самой узкой лестницы в моей жизни (дома, рассчитанные на сказочных хоббитов, почему-то заселяли долговязые Роджеры), на меня через плечо как бы невзначай обронили:
– Впервые за пять лет решил пустить русского.
Стало быть, доверия ко мне было чуть больше, чем следовало. Было ли его достаточно для присмотра за ключами от номеров? За ключами, пахнущими латунью и волнами.
Я погладил вещи на стуле и вышел из отеля, в три этажа, на сорок парковочных мест. Мне нравилось путешествовать одному. Нравилось самостоятельно решать, куда отправиться сегодня, когда лечь спать и долго ли ничего не делать. Это было удобно. Беспокойный, суетливый туризм был не в моем характере.
В Англию я уже летал прежде. Дело было во время магистратуры, в которую я пошел только ради запаса времени, чтобы отсрочить вопрос с армией или, скорее, неармией. Мне повезло полететь в одиночку, без сопроводителя, и поначалу я исправно посещал достопримечательности, каждый вечер по местному времени отправляя фото, но меня хватило лишь на несколько таких – абсолютно правдивых, ни словом не выдуманных отчетов. К моменту моего возвращения, помню, натосковался по дому так, что никогда потом в жизни по нему не скучал. А пару дней спустя встретился со школьным товарищем. Про себя я всегда называл его Куртом. В честь того, что Кобейн. Он был двумя классами старше и, пока мы учились, неизменно мне его напоминал. Пожалуй, запись живого выступления Курта (настоящего, того, что Кобейн) на MTV в 1994 году с совершенно сырой болью в голосе, с увлажненными под конец песни глазами я буду помнить всю свою жизнь. Посмотрев это видео впервые, какое-то время я не мог избавиться от узлов в теле: в животе сжалось – узелок там, узелок здесь, в солнечном сплетении, последний был в горле. Nirvana исполняла «My Girl». Курт пел с надрывом, почти всю песню держа глаза закрытыми. Обычно зрачки у него были огромными, абсорбирующими, как чёрные дыры, а в тот раз они съежились, будто напротив вспыхнул прожектор. Непроницаемые, открытые лишь на секунду глаза выражали страшное чувство, от которого меня, зелёного шестиклассника, пробрало. Глаза, как у него, я видел только у школьного Курта. Они у него были цвета очень грязного стекла в окне. Внутрь заглянуть – почти невозможно. Курт совсем редко открывал их широко, потому что не было никого выше него. Буквально, конечно.