Его вели по холодному пустому вестибюлю. Шаги наслаивались многоступенчатым амфитеатром эха, отчего гудело в ушах. Несколько рядов металлических стульев с сидушками, обитыми серым дерматином. Белый свет потолочных светильников, белый пол и белые стены. Смешение больничных запахов: хлора, спирта, озонатора. От этих запахов кружилась голова и тошнило.
Мимо проходили люди в белом, сливались в размазанные диффузные силуэты. Мир крошился на нарезку из размытых кадров, снятых на цветущую линзу, в расфокусе и с плоским верхним светом. Его трясло, ноги не слушались. Больше всего на свете он хотел отсюда сбежать.
Его сопровождали двое из службы опеки и психолог из социальной службы. Около стойки стояли полицейский и психотерапевт. Полицейский вооружен. На психотерапевте дежурная улыбка, а взгляд пристальный, сквозной, как пулевое навылет.
Он едва сдержался, чтобы не захохотать в голос.
Табельное оружие оказалось намного тяжелее, чем он представлял.
Кто-то в темном шуршал бумагами у края информационной стойки, в подвижном полумраке. Низкий ключ. Вдоль окон, по залитому до пересвета пятну, шел кто-то в белом. Высокий ключ. Пока служащие разговаривали около стойки регистрации, он подпирал спиной стену и рассматривал собственные кеды. Эти кеды появились случайно, перед самым отъездом. Так получилось, что у него не оказалось летней обуви, и они просто зашли с отцом в первый попавшийся магазин одежды. Просто синие кеды. Синие кеды. Просто кеды. Кеды-кеды-кеды.
Все будет хорошо.
Его повели по лестнице на второй этаж. Лестницу заливал бело-голубой свет, будто под светофильтром. Размытые тени наползали друг на друга эффектом боке. Эхом наслаивались шаги – за спиной, сбоку, впереди. Справа только перила, и пустота – синяя диффузная пустота, в которой никого нет. Он перегнулся через перила, чтобы посмотреть вниз, в никуда. На плечо тут же легла чья-то ладонь.
– Пойдем дальше.
Психотерапевта он узнал по голосу, на него даже не посмотрел. Шел с ними. Без вариантов. Белые силуэты вокруг него раскачивались на фоне света, контуры едва различимы.
В коридоре наливной пол отражал потолочные люминесцентные лампы. Белые стены давили на нервы. На каждой закрытой двери висела табличка с именем. Редкие люди в синем проходили беззвучными шагами, безликие и безучастные. После них оставался только тошнотный флер дезинфектора. Тишина разрывалась звуками, била по ушам. Бил под дых запах медикаментов вперемешку с дезинфекторами. Опять начало тошнить. Заложило уши. Так бывает, когда еще немного – и вырубишься.
Коридоры, кабинеты, люди в белом и синем. Вопросы, уколы, тычки и шелест бумаг, шелест голосов. Он закрыл глаза – и услышал шелест ветра.
Он на вершине сопки, дует ветер, и лес внизу – как на ладони. Он не слышит собственных слов, но все равно кричит – кричит ветру и лесу о том, как ему хорошо. Они забираются сюда каждую весну, и он привязывает новую ленточку к ветке сосны. Они развеваются на ветру, шелестят, словно листья, и пестрят, словно дикие полевые цветы. Они выцветают за лето, обтрепываются за зиму, и весной он вешает новую, яркую, сочную, и загадывает желание. Он так делает каждый раз, и завязывает ленту на тройной узел. В то лето он еще не знает, что некоторым желаниям не суждено сбыться. Как ни мечтай.
Отец сидит на камне и всматривается в военный бинокль. Когда он машет ему рукой, отец машет в ответ и жестом зовет подойти, передает бинокль.
– На два часа, большой пестрый дятел.
Он смотрит в указанном направлении. Листья, ветки, свет и тень. Замечает не сразу. А потом да, видит. Крупная птица, пестрое, черно-белое оперение, яркая, алая шапочка.
– Красивый какой…
Он бы достал фотоаппарат, он в рюкзаке, но на таком расстоянии нужно снимать на трехсотый телевик, а на тушку накручен обычный штатник. Оставалось только рассматривать птицу в бинокль.
– Они добывают насекомых из-под коры дерева с помощью клюва. А опираются на хвост. Иногда они находят консервные банки и стучат в них клювом, чтобы позвать других дятлов. Селятся чаще всего в дуплах мертвых деревьев.
Босой, он сидел на кушетке, свесив ноги. Вопросы, уколы, тычки. Звон в ушах. Ноги все были в мозолях от долгой ходьбы. Они обошли за эти пару месяцев весь город, и в нем еще по-прежнему осталось столько неоткрытых, новых мест. Он отснял несколько пленок – в основном, слайды. Это был город пышных парков, красивых старых домов, узких улочек, где разноцветные фиалки в кадках стояли прямо на тротуарах, а тени лежали то синие, то сиреневые, то зеленые.
Он не проявил их. Собирался наскоро, не взял с собой ни одной отснятой пленки. Там, на них был мир, который потрескался кракелюрой, расползся от сырости и выцвел.
Он и фотоаппарат-то кинул в рюкзак не для того, чтобы снова снимать. Он вообще больше не хотел брать его в руки. Отраженный свет, который мы видим, который остается на пленке. Пойманный в плен миг, приправленный вечностью – жестоко, прекрасно, бессмысленно. В тот день он ненавидел фотографию. Ненавидел фотоискусство. И ненавидел мир, до которого не мог дотянуться.
Он ждал на лавочке в коридоре, около двери в кабинет. У окна стоял Фольквэр Штайн из службы опеки, смотрел куда-то вдаль, но не уходил далеко. Где-то в дальней части коридоров хлопнула дверь, зашуршали тихие шаги. Эхо, наслаиваясь, становилось громче. Силуэты людей качались, проплывая мимо – один в белом, другой в темном, они размеренно удалялись, уходили прочь, пока не исчезли за дверью в конце коридора. Он прислушивался, но они шли молча, отчего на мгновение показалось, что мир лишился не только цвета, но и звука. Белое и серое, других цветов не осталось. Монохромное, гнетущее безразличие, вытравленное до стерильности.
Он закрыл глаза. Перед ним – сопки, холмы, лес. Он смотрит в военный бинокль в указанном направлении. Листья, ветки, свет и тень.
Никого. Он остался один. Птицы не поют. Кругом тихо, и от этой тишины до боли звенит в ушах. Он закрывает голову руками. Затыкает уши, зажмуривается.