Дама с собачкой (Собака страшная)
Уверяю вас – я не сумасшедшая! Я знаю, какой сейчас год, месяц, день недели и даже число. Назову без проблем свой возраст, имя и фамилию (так ведь проверяют лиц, страдающих психическими заболеваниями?). Мой голос звучит осмысленно и не похож на неконтролируемые звуки, исходящие из горла сумасшедших. Я не замыкаюсь в себе, могу нормально общаться с окружающими и заботиться о себе самой. Просто у меня есть всепоглощающая любовь. Она пропитала меня насквозь – я ею дышу, вдыхаю и выдыхаю её же. Если я порежу руку, то вместо крови из раны потечёт любовь. И что бы я ни делала, она не может оставить меня в покое.
Эта чёртова любовь сначала гнездилась у меня в левом полушарии мозга, откуда постепенно распространилась по всему телу. Но это не самое страшное. Пока она была внутри меня – её ещё можно было скрывать от окружающих, и они ни о чём не догадывались. Но со временем, когда она набрала силу, ей стало тесно в моём теле и она выбралась наружу: сначала она мелькала мушками в глазах, потом выступила на коже красными пятнами – это приходилось маскировать, когда я выходила на улицу: ну там дымчатые крупные очки, платок, рубашка с длинными рукавами и перчатки. Сейчас этим «скафандром» никого не удивишь – все так ходят, да ещё и в масках.
Неприятности начались, когда я почувствовала, что чумная любовь вроде как покинула моё тело и начала жить самостоятельно: я ловила её краешком глаза, когда она бесплотной тенью кралась по коридору моей однокомнатной квартиры. Порой, отведя взгляд и специально расфокусировав его, мне удавалось заметить её в виде неоформленного тела – не поймёшь, что за зверь.
Дальше стало ещё хуже – постепенно она приобрела вполне узнаваемый облик. Маленькой такой собачки, знаете таких? жалких, дрожащих, и поднятыми словно от испуга волосиками редкой шерсти. При взгляде на неё никому не пришло бы в голову, что это моя любовь к некоему человеку. Я стыдилась её и ненавидела ещё сильнее. Наконец терпение у меня кончилось, и я вышвырнула её из своей жизни …
***
Ещё вчера я думала, что мне, наконец, удалось от неё избавиться: я вышла из квартиры в прекрасном настроении, будто в груди у меня воздушный шарик, наполненный радостью, сунула ключ в личинку замка, чтобы запереть дверь, и тут моя радость лопнула и вытекла гноем, меня чуть не вырвало: мерзкая тварь сидела, забившись в угол, рядом с моей дверью. При моём появлении она радостно завиляла покрытым струпьями хвостом, криво сросшимся после многочисленных переломов, поймала мой взгляд и перестала дрожать, мне стало невыносимо стыдно: после стольких моих попыток её убить, она ещё смотрит на меня с доверим, с приятием.
– Тварь, – вполголоса сказала я, поддела носком тяжёлого ботинка мерзкую шавку под худой лысый живот с пятнами, старыми и свежими болячками, и зашвырнула её в квартиру, – сиди там, собака, – провернула ключ и потащилась на работу, понятное дело, уже совсем в другом настроении.
Кое-как я проторчала в мастерской восемь часов, мысли всё время возвращались к твари, терпеливо поджидающей меня дома.
Фантазии у меня уже не хватало. Три дня назад я бросила её в канализационный люк. Как она оттуда выбралась, ума не приложу! Я уже не первый раз пытаюсь избавиться от неё, а она, как заколдованная, опять сидит у моей двери. Каждый раз она получает новые травмы, но это никак не отражается на её отношении ко мне, она смотрит на меня, будто не она, а я – больная и несчастная самка собаки, а я-то успешная и счастливая женщина, художник, а она, гадина, жалеет меня, и это ещё больше меня злит; она знает, что я не смогу отрезать ей голову, это единственный способ покончить с ней: мои упования, что она сама сдохнет, напрасны.
До этого я пыталась её сжечь – безуспешно, только после ожогов на трети её хилого тщедушного тела остались стянутые лысые рубцы: на них перестала расти шерсть. Ещё раньше я столкнула её с моста над Москвой, прямо в холодную, только вскрывшуюся реку, она сразу пошла на дно, и тогда я вздохнула: наконец-то я от неё отделалась! Но через неделю она сидела возле подъезда: скромно сидела, с достоинством; трудно иметь достойный вид, если ты такая мелкая мерзкая тварь, как она, ведь абсолютно все выше тебя – а она опять смотрела на меня сверху вниз!
Не помогла и каша с крысиным ядом, которая так и простояла два дня нетронутая, вот такая она умная гадина.
Я пробовала сбросить её с крыши: она, как белка, распялила лапы и спланировала в песочницу. Убить её током или закопать живой в землю у меня не хватит духа, и она это прекрасно понимает.
Теперь она ходит по квартире уверенно, гордо, смотрит на меня с сочувствием, на фиг мне её сочувствие, вот гадина!
Как мне надоела эта любовь! Чего ей только надо – ведь столько времени прошло. И сам он уже несколько лет назад умер. Мне уже казалось, что я всё забыла!
Я стала думать, что же послужило триггером?
Привет с того света! Вот что! – озарило меня!
***
Москва зеркалила сама себя, выворачивая наизнанку улицы, завязывая в крепкие узлы гудящие сквозняком ветки метро, превращая высотки в шахты лифтов, ломая мосты и взрывая дорожное покрытие: асфальт пузырился под ногами, таял и тянулся чёрной жижей, поглощая прохожих, как в детстве разомлевший на солнце вар на заброшенных стройплощадках глотал попавших в него насекомых. В аптеках продавали крысиную отраву для свекровей и свёкров, тестей и тёщ, и смесь соляной и азотной кислот, разлитую в стеклянные пузыри с гордой наклейкой «царская водка» с гравюрой Петра, маркетологи, жертвы ЕГЭ, растворяли в ней золото своих мозгов. В продуктовых продавали гробы и чёрный креп, завернутый в тугие рулоны. В подворотнях танцевали нижний брейк под песни Розенбаума, позабыв про вальс.
Я шла, ощущая силу от сопротивления подошв благородных чёрных кожаных, похожих на военные, высоких ботинок, они оставляли светящиеся в ультрафиолете следы на отравленном сентябрём асфальте. Шла мимо забранных в решётки полуподвальных окон, в которые ветер наметал кучки подохших разрезанных, сочащихся кровью листьев дикого винограда: они пытались там укрыться от ветра.
На другой стороне улицы на чердаке над портиком старинного дома через мутные нецелые стёкла она видела восемью глазами своей цепкой памяти уже исчезнувшие к этому времени поломанные мольберты, посеревшие от пыли и дорожной взвеси так и не законченные подмалёвки сдохшего, когда-то любимого художника. Если бы не пружинящие подошвы берцев, я бы упала от тоски прямо в прах осени лицом, но шнурки, опоясывающие голени, и пружинящая подошва жили сами по себе и не давали рухнуть в ощерившуюся пасть осени, спрятавшейся в водостоках, в щелях на плитке, в подвальных, заваленных мёртвой пыльной листвой окнах.