Шума, запахов, эмоций, сопереживания, мыслей…
Я давно верил в существование хаоса, в безумную баталию с самим собой и со всем, что меня окружало. Моя жизнь походила на мозаику, фрагменты которой никак не складывались и, более того, не имели друг к другу вообще никакого отношения. У всех фрагментов было одно-единственное сходство: каждый вызывал сильнейшее возбуждение.
Я мечтал стать спокойным, ведь всегда был на грани, на вершине, в изобилии. Слишком много ощущений, эмоций, миллионы идей, которые беспорядочно сгорали. Мысли постоянно разбегались и никогда не оставляли меня в покое. Я понятия не имел, что делать со всей этой интенсивностью восприятия, которая буквально пронизывала меня насквозь.
Мне было четыре года. Я плакал, кричал, моя мама нервничала. Но не сдавалась. Она надевала на меня шерстяной свитер, точно такой же, как у моей сестры, и вела нас обоих в садик. Вечером я снова плакал. Мой день проходил просто ужасно: я не мог ни о чем думать, кроме этого колючего свитера, ведь моя кожа ощущала каждую нитку, и это сводило меня с ума. А моя сестра, как обычно, проводила день нормально.
Эта сцена повторялась изо дня в день до тех пор, пока мама, которая была совсем сбита с толку, не купила мне другой свитер, из хлопка. Но счастье мое было таким же масштабным, как и несчастье. Задыхаясь от радости, я бросился к ней на руки и обнял так сильно, как только мог обнимать четырехлетний ребенок.
Такое поведение вовсе не было капризом, но я не знаю, понимали ли это мои родители или нет. Я провел все детство и юные годы, капризничая из-за носков, которые меня заставляли надеть, чтобы согреться ночью, из-за звука телевизора, из-за жары, холода, людей, анекдотов, планов, из-за маленьких проявлений нежности, которые доводили меня до слез. Объективно все это были мелочи, но ничто не было объективно в моей жизни. Мне была неизвестна бесчувственность. Я бросался в слезы после смеха, а энтузиазм сменялся подавленностью. Я испытывал бесконечную гамму ярких ощущений.
Я отличался от других людей. Их жизнь, казалось, текла, как спокойная полноводная река, а моя – взлетала и падала, как кабинка на американских горках. Меня увлекало то, что было безразлично другим. Мои хобби – рисование и чтение – занимали меня на многие часы. В лагере, куда родители отправляли меня каждое лето, я даже не пытался играть с другими ребятами. Бегать по площадке или лазать по деревьям мне было совсем неинтересно, поэтому я отказывался от подобных затей. Но я всегда умел привязаться к кому-нибудь из взрослых. С легкостью находил общий язык с воспитательницей или директрисой. Им я дарил тонны любви, копившейся во мне. В то время как другие выпускали пар на детской площадке, я находил укромный уголок для нежности и объятий. Но опять же, их всегда было у меня слишком много.
У меня было чувство, что я не имею никакой власти над собой. Я был бессилен, не мог справиться с внутренним горением. Когда я нервничал, всегда «слишком», родители часто спрашивали меня, не считаю ли я себя актером театра. Я никогда не отвечал, но они были правы. Даже сейчас, будучи взрослым человеком, мне кажется, что я все еще стою на этой сцене. Действия сменяют друг друга. Вот Шекспир, затем Луи де Фюнес[1], душераздирающий трагизм сменяется преувеличенным романтизмом. Столь резкая смена декораций порой выглядит неловко, но она всегда захватывает дух.
Я винил себя в перепадах настроения, в приступах гнева, в слезах, в экзальтациях, в неспособности оставаться «спокойным», «разумным», «умиротворенным». Как мячик, мне прилетало это «слишком». Я получал это «слишком» под всеми соусами: излишне эмоциональный, чересчур любвеобильный, ужасно восприимчивый. Позднее это коснулось и работы: либо я выполнял слишком много задач, либо слишком мало.
Но я собрал все свои усилия, чтобы вписаться в заданные рамки, «держать дистанцию», как мне и советовали. Ограничиться техниками, фактами, порядком, холодом, расчетом, который был для меня совершенно неизвестным иностранным наречием. В итоге я выучил эти языки (или, точнее, их самые азы), но все равно очень легко впадал в то, что считал своей слабостью, своим недостатком: упрямо принимал все близко к сердцу, позволял окружающим затронуть за живое. Для меня «отрывать» было то же, что «предавать».
Но порой эта восприимчивость оказывала мне большую услугу. В двадцать лет я сильно увлекся литературой. С другом мы могли часами обсуждать великих писателей настоящего, чьи книги нас потрясли до глубины души: Клод Симон, Натали Саррот… Позже я понял, что они, как и я, плоды сверхчувствительности, и я писал сверхчувствительным авторам. Тронула ли их моя искренность? Некоторые из них согласились на встречу. И я вел с ними невероятные беседы.
Переживать такой опыт было нелогично, но разве способен я на продуманные поступки? Я знаю удивительных людей, которые смогли пройти путь от A до Я, так ни разу и не свернув. С раннего детства мои мысли, которые привычно растекались в направлении разных ощущений, никогда не давали мне этого сделать. Когда я с трудом доходил до буквы B, E уже взывала ко мне, и я начинал прыгать по букве M, потому что теперь надо было вернуться к H. Когда я был в начальной школе, из-за моего сложного витиеватого стиля мышления родителей вызвали к учителю рисования. Он совершенно не понимал, почему, когда он задавал нарисовать кораблик и все дети старались изобразить на бумаге кораблик покрасивее, я переходил к рисованию набережной, солнца, самолета, моряков, птиц, рыб. Я рисовал все, что приходило мне в голову. Меня постоянно озаряли идеи! Но мой учитель считал, что я просто неспособен сконцентрироваться на задании. Позднее врач, к которому повели меня родители, сказал: «У вашего сына нет никаких проблем, у него просто много дел. Зачем вы его ограничиваете?» Тогда я вскочил и обнял его за шею. Моя горячность не всегда находила добрый отклик, но ему хватило ума рассмеяться.
Вспомнив сегодня эту историю, я удивился своей детской импульсивности. Я продолжаю мыслить иначе, моя интуиция и чувства смешиваются с эмоциями и разумом. Моя способность разволноваться из-за одной фразы или расчувствоваться там, где, как утверждают, нет места никаким эмоциям, сохраняется.
Долгое время это обременяло. Меня волновало во мне все неизвестное. Я никогда не знал заранее, как отреагирую на событие, очевидно безобидное, но которое могло меня разволновать, затронуть, заставить нервничать или сходить с ума. Я не видел никакой связи между неудобными носками, плохими отметками в школе, моим бьющим через край энтузиазмом, праведным гневом, слезами, пролитыми над поэзией, и чувством абсолютного долга. Я был инопланетным существом из других миров.