ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРВОЕ. ИСТОРИЯ ПРОИГРАВШИХ?
Когда у одного из коллег, хорошо знакомого с моим творчеством, спросили, что же это за странная такая тема исследования – «периферийные» историки, он ответил очень емко: это про тех историков древности, которые не стали большими начальниками. И хотя формально к этому определению можно придраться (грань между большими и не очень начальниками бывает зыбка, а также далеко не все историки «мейнстрима» попали в начальники), по сути оно верно. Ключевое здесь, как и в любом удачном образе, не то, на что сначала обращаешь внимание; не «начальники», а именно вот это «не стали». Незавершенность и нереализованность – темы, редко привлекающие внимание исследователей, уж во всяком случае реже, чем они того заслуживают.
Причины моего обращения к этому вопросу лишь частично лежат в том, что это является логичным завершением предыдущей серии исследований советской историографии древности, когда я пытался дать более общие характеристики и волей-неволей останавливался подробно на ключевых фигурах и переломных событиях (и то далеко не всех)1. Дело еще и в несомненной научной ценности этой темы самой по себе. Глубоко (и отнюдь не беспричинно) уважаемый в нашей науке П. Бурдьё, выдвинувший концепцию «поля науки», в котором важнейшей функцией участников является борьба за «символический капитал», создавал свои построения практически исключительно с точки зрения победившей стороны – ученых, которые опубликовали результаты раньше других, получили научные премии, убедили сообщество в правоте своих взглядов и т. п.
Между тем история науки просто гораздо богаче, и концентрация только на успехе заставляет современных исследователей невольно искажать то, что хочет сказать им материал: изучая деятельность того или иного ученого, многие стремятся возвести его в статус классика вне зависимости от его реального положения в науке. В итоге и сама история науки выстраивается в виде парадоксальной системы, в которой все развивается, «символические капиталы» прирастают, а новые идеи рождаются в результате свободной их конкуренции. При этом мало учитываются два важных фактора: тенденция к созданию иерархий (групп влияния) и внешние воздействия на систему (изменения государственной политики в сфере образования и науки, экономические кризисы и колебания притока частного капитала, освещение научных достижений в СМИ и т. п.). А между тем если в «чистую» систему «поля науки» внести два этих фактора, то они, вообще говоря, изменят в ней все. Именно поэтому попытка написать историю тех, кто не смог реализовать своих претензий, – неотъемлемая часть полноценной истории любой науки.
Все эти абстрактные рассуждения обретают для нас свою ценность, когда мы начинаем говорить именно о советской историографии. Советская историческая наука – теперь уже не недавнее, но по-прежнему актуальное прошлое для исторической науки наших дней, при этом основной урок, который мы до сих пор пытаемся извлечь из этого прошлого, можно коротко обозначить темой «историк и власть». Тема эта обладает магнетической, если не сказать мистической привлекательностью и для самих историков науки, и для многих читателей, конечно, потому, что за ней скрывается более широкая, давняя и больная для русского сознания тема «человек и власть». И в конечном итоге мы задаемся одним базовым вопросом: что получилось (и что не получилось) у советской исторической науки? Изучение «периферийных» историков позволяет рассказать об этом с новыми деталями, но, кроме того, поставить еще один вопрос: а могло ли быть иначе? Рассуждение об альтернативах развития науки само по себе может показаться ненаучным, но тут все дело в том, каким образом работать с имеющимся у нас материалом. Я попытаюсь показать ниже, что при известных оговорках вопрос этот мы можем ставить, и ответы на него могут оказаться полезными для понимания того, какой была советская историография и какое наследие она оставила нам.
Конечно, описывать историков, которые были на «периферии» (во втором предисловии я дам определение этому понятию), несколько сложнее, чем тех, кто был внутри «ядра» или «мейнстрима». Прежде всего, периферия потому так и называется, что не имеет единого центра и единой иерархии, состоя из тех, кто не вошел совсем или не полностью вошел в иерархию, распространяемую и утверждаемую «ядром». Поэтому таким историкам уделялось меньше внимания, часто о них сохранилось меньше информации, либо она до сих пор лежит в архивах мертвым грузом, либо малодоступна – если речь вести о записях и переписке, оставшейся на руках у родственников (или давно погибшей). Но результаты работы даже с теми материалами, которые удалось найти (и которые при этом далеко не исчерпаны), оказались для меня в некоторой степени потрясающими – действительно, была другая советская историография! И хотя ее нельзя описать как сообщество, поскольку она по сути была лишь своеобразным приложением к той советской историографии, которую мы обычно изучаем, она имела свои тенденции развития и играла свою роль в эволюции советской науки о древности.
Собственно, рассказывать историю науки можно несколькими способами. При историографическом анализе можно выделить основные направления его действия: есть индивидуальный подход, институциональный и содержательный. Кроме того, существует необходимость учета внешних факторов – историографического фона, культуры, политики, экономики того времени, в котором происходят события. Ни один из исследователей не считает, будто какая-то из составляющих может быть опущена, и в идеале хотел бы предоставить безупречно сбалансированный труд, адекватно учитывающий каждый из факторов. Но это вряд ли возможно – отличаются и установки ученых, и материал, с которым они работают. Эта книга больше сосредоточена на изучении содержания трудов «периферийных» историков и в меньшей мере касается историй их личной и повседневной жизни или специфики их работы в научных и образовательных организациях.
И коль скоро на первом плане оказывается то, что принято называть «историей идей», это отразилось и в структуре работы. Наверное, для читателя привычнее было бы увидеть всю книгу, исполненную в виде набора очерков, посвященных определенным историкам, которых можно так или иначе отнести к периферийным. Но, во-первых, отчасти это было мною сделано в ряде статей и не хотелось бы сводить книгу к сборнику уже доступных работ (хотя значительное пересечение материала неизбежно). Во-вторых, периферийность, как я ее понимаю, это не личная характеристика, а системная, поэтому у историков, которым довелось побывать на периферии научной системы, между собою может оказаться даже меньше общего, чем у тех, кто остался на более комфортных позициях. Так что дело тут не в персоналиях, а в том, как и почему определенные типы и стили историописания становились нежелательными или даже неприемлемыми, и в том, как менялось это понимание допустимого и недопустимого (со всеми возможными промежуточными градациями) в процессе развития советской историографии.