Когда университет Бельграно предложил мне прочесть пять лекций, я выбрал темы, к которым меня приспособило время. Первая тема – книга, предмет, без которого я не могу вообразить свою жизнь, который для меня не менее важен, чем руки или глаза. Вторая – бессмертие, эта угроза или надежда, которой грезило столько поколений и которая определяет немалую часть поэзии. Третья тема – Сведенборг, визионер, написавший, что мертвые вольны выбирать между раем и адом по своему свободному желанию. Четвертая – детектив, игра с жесткими правилами, завещанная нам Эдгаром Алланом По. Пятая – это время, оно остается для меня главнейшей проблемой метафизики.
Спасибо слушателям, удостоивших мои лекции своим снисходительным вниманием. Мои выступления пользовались успехом, какого я не ждал и, определенно, не заслуживал.
Лекция, как и чтение, – это процесс, основанный на сотрудничестве, и те, кто слушает, не менее важны, чем тот, кто говорит.
В этой книге собран мой личный вклад в наши встречи. Надеюсь, читатель обогатит эти лекции так же, как их обогатили слушатели.
Х. Л. Б.
Буэнос-Айрес, 3 марта 1979 года
Из всех разнообразных изобретений человека самое поразительное – это, несомненно, книга. Прочие являются продолжением человеческого тела. Микроскоп и телескоп – продолжения глаз; телефон – продолжение голоса; плуг и меч – продолжения руки. Но книга – совсем иное дело: книга – это продолжение памяти и воображения.
Когда в «Цезаре и Клеопатре» Бернарда Шоу заходит речь об Александрийской библиотеке, ее называют памятью человечества. Вот что такое книга, но, больше того, книга – это воображение. Что такое наше прошлое, если не череда сновидений? Есть ли какая-то разница между тем, как вспоминают сны и как вспоминают прошедшее? Именно эту работу выполняет книга.
Мне не раз приходило в голову написать историю книги. Не с материальной точки зрения. Меня интересуют не книги как предметы (и уж конечно не интересуют непомерные собрания библиофилов), а разнообразные оценки, которые получала книга. Меня опередил Шпенглер: в его «Закате Европы» есть замечательные страницы, посвященные книге. К словам Шпенглера я хотел бы добавить кое-что от себя.
Древние греки не знали культа книги – и это меня удивляет; в книге видели суррогат устного слова. Фраза, которую так часто цитируют, «scripta manent, verba volant»[1], означает не то, что устное слово эфемерно, а то, что письменное слово долговечно и мертво. Напротив, в устном слове есть нечто легковесное – «крылатое и священное», как выразился Платон{2}. Все великие учителя человечества были учителями устного слова.
Рассмотрим для начала случай Пифагора. Мы знаем, что Пифагор намеренно ничего не записывал. Он не писал, потому что не хотел связывать себя написанным словом. Ему определенно было знакомо ощущение «буква убивает, а дух животворит»{3}, о котором позже будет сказано в Библии. Он не позволил себя увлечь написанному слову, вот почему Аристотель никогда не говорит о Пифагоре – только о пифагорейцах. Он, например, сообщает, что пифагорейцы исповедовали веру и догмат вечного возвращения (которое много позже будет заново открыто Фридрихом Ницше). Речь идет об идее циклического времени, отвергнутой святым Августином в трактате «О граде Божием». Августин использует красивую метафору: крест Христа указывает нам выход из кругового лабиринта стоиков. К идее циклического времени обращались также Юм, Бланки… и многие другие{4}.
Пифагор сознательно не прибегал к письму, он хотел, чтобы его разум жил по другую сторону телесной смерти, в памяти его учеников. Вот откуда пришло знаменитое (греческого я не знаю, постараюсь выразить по-латински) «Magister dixit» («так сказал учитель»). Эта фраза не означает, что ученики были связаны тем, что сказал учитель, – наоборот, она утверждает свободу продолжать и заново обдумывать изначальную мысль учителя.
Мы не знаем, говорил ли сам Пифагор о циклическом времени, но зато мы знаем, что это учение исповедовали его последователи. Тело Пифагора умирает, но ученики (такое подобие переселения душ порадовало бы Пифагора) продолжают обдумывать и заново переосмысливать его идеи, а когда их упрекают, будто они сказали нечто новое, они укрываются за этой формулой: «так сказал учитель» («Magister dixit»).
Но у нас есть и другие примеры. Платон сказал (возможно, думая о скульптурах или картинах), что книги как образы: мы считаем их живыми, но если задать им вопрос, они не ответят. И чтобы исправить эту книжную немоту, он изобретает платоновский диалог. Иными словами, Платон умножает себя в ряде персонажей: в Сократе, Горгии и в других. Мы также имеем право считать, что после смерти Сократа Платон искал утешения в мысли, что Сократ продолжает жить. Столкнувшись с любой проблемой, он говорил себе: а что бы сказал по этому поводу Сократ? Таким получилось бессмертие Сократа, который тоже был изустным учителем и не оставил после себя никаких записей.
О Христе мы знаем, что он лишь однажды написал какие-то слова на песке, которые вскоре были стерты. О других его записях нам ничего не известно. Будда тоже был изустным учителем, до нас дошли его проповеди. А еще у нас есть высказывание святого Ансельма{5}: «Вкладывать книгу в руки невежды столь же опасно, как вкладывать меч в руки ребенка». Вот как судили о книгах. На Востоке до сих пор живо убеждение, что книга не должна ничего объяснять – книга должна лишь помогать нам открывать мир. Несмотря на незнание иврита, я немного изучал каббалу, я читал английские и немецкие переводы «Зохара» («Книги сияния») и «Сефер Йециры» («Книги творения»). Я знаю, что эти книги написаны не для понимания, но созданы для толкования, они как шпоры, побуждающие читателя продолжить мысль. Классическая Античность не обладала нашим уважением к книге, хотя известно, что Александр Македонский держал под подушкой «Илиаду» и меч, у него было два оружия. Гомер пользовался огромным уважением, однако он не являлся священным писателем в том смысле, который мы придаем этому слову ныне. Никто не считал «Илиаду» и «Одиссею» священными текстами: это были уважаемые книги, но их можно было критиковать.