Книга первая
Военный корреспондент
Редакция помещалась в поезде. Поезд стоял в железнодорожном тупике, близ небольшого городка, в тридцати километрах от фронта. По обе стороны полотна тянулись лес и болото. Зимой, выходя из вагона, мы проваливались в сугробы, осенью – в трясину.
«Лесисто-болотистая местность» – так официально назывались те места, где мы стояли. У нас острили: «Жизнь в лесисто-болотистой местности…», «Любовь в лесисто-болотистой местности…». Когда был объявлен конкурс на лучшее название отдела юмора в нашей газете, кто-то предложил не мудрствуя: «Юмор в лесисто-болотистой местности».
Когда-то это был благоустроенный поезд. В коридорах вагонов еще лежали ковровые дорожки. На диванах белели чехлы. На стенах, под стеклом, висели объявления треста «Вагон-ресторан»: краснощекий юноша в поварском колпаке нес на блюде поросенка. Постепенно чехлы и дорожки исчезли, но юноша с поросенком уцелел…
Канонада глухо доносилась до нашего слуха. По ночам, приоткрыв замаскированные окна вагона, можно было видеть, как режут небо лезвия прожекторов.
В купе нас было трое: Венцель, Губин и я. Губин писал стихи, Венцель и я – прозу.
К поезду привыкли. Мне стало казаться, что, когда война кончится, я и дома буду открывать дверь рывком в сторону.
Столовой в нашем поезде еще не было. Мы ходили завтракать, обедать и ужинать в маленький домик на разъезде. Там жила стрелочница Евдокия Семеновна. Она готовила нам еду. Хозяйку мы звали просто Дуня. У нее был огромный самовар, каждый из нас выпивал по пять-шесть стаканов чаю. В домике не было диванов, но там стояли обыкновенные стулья со спинками и дверь открывалась по-человечески. Избушка на разъезде стала нашим клубом, домом отдыха…
Наша история началась со сводки Информбюро о разгроме тихвинской немецкой группировки. На отвоеванном плацдарме создавался новый фронт. По дороге сюда мы часто стояли, пропуская эшелоны с войсками, оружием и боеприпасами.
По ночам, в купе, мы спорили о направлении главного удара и создавали планы генеральных сражений. Потом мы слушали ночную передачу ТАСС по радио и засыпали лишь под утро.
Война еще не стала нашей профессией. Мы выглядели комично в новом, непригнанном обмундировании. Мы – это я и Губин; Венцель в прошлом был военным. Он единственный из нас походил на командира. Мы подтрунивали друг над другом, цитировали Швейка и менялись снаряжением.
В поезде была своя электростанция, и в вагоне горело электричество, но лампы светили тускло. Мы жили в постоянном полумраке.
Кругом были лес и снег. В ту пору мы еще не знали, что под снегом скрываются бесконечные непросыхающие болота.
Нас окружала тишина. В первый день по приезде я увидел северное сияние, очень бледное и напоминавшее рассвет. Над горизонтом краснело зарево. Оно гораздо больше походило на северное сияние – такое, как его рисуют на картинках.
Жизнь в мирном поезде казалась нам дезертирством. Каждый из нас стремился скорее попасть на фронт. Я, как только приехал, спросил редактора, когда же можно выехать. Редактор ответил: «Успеешь». Он всем говорил «ты».
В ту зиму мы многое пережили, многому научились: не спать по суткам, разводить костер на снегу, отыскивать блиндажи в лесах и снежных равнинах; мы научились разбираться в картах, спасаться от мин. Мы научились отыскивать деревни, которых нет на карте и вообще нет на земле, ибо они сожжены и сровнены с землей, будто по ним прошла гусеница гигантского танка… Научились ценить тепло крохотной землянки с железной печкой и спать сидя и стоя, спать в шоферской кабине и в кузове, на обледенелых снарядных ящиках, на еловых ветках, брошенных прямо в снег… Научились знакомиться с людьми и вступать с ними в дружбу с первого слова.
В ту зиму наш фронт наступал. Был сделан прорыв, и силами кавалерийского корпуса взято много деревень и железнодорожных станций.
Наши войска двигались по линии железной дороги, соединяющей Москву с Ленинградом. Глубина фронта равнялась расстоянию между двумя станциями на этой дороге. «Стрела» проходила это расстояние за час с четвертью. Сейчас десятки тысяч вооруженных людей, тысячи орудий и бронепоезда штурмовали эти несколько десятков километров.
Многих названий деревень и станций, в которых теперь заключался для нас такой огромный смысл, я раньше просто не знал.
Для нас слово «Ленинград» не было только названием города. Оно приобрело значение лозунга. Оно стало синонимом слова «прорыв».
Среди нас было много ленинградцев. Они изредка получали письма «оттуда». В тот вечер письмо из Ленинграда получил Губин. Он читал его, держа на коленях, опустив голову.
– «…И Женя умерла, и Галя умерла, а мама еще не умерла, но, наверное, умрет на днях, потому что ей очень плохо… – прочел Губин вслух, и рот его стал тонким, как всегда, когда он волновался. – И не можешь ли ты прислать нам немного луку…»
Я не получал писем из Ленинграда. Я не знаю почему. Там жила женщина, которую я любил. В мирное время мы часто писали друг другу. Я приезжал к ней по нескольку раз в год. Она ждала меня на Московском вокзале и брала из моих рук маленький чемодан. У нас не было бурных встреч, мы встречались так, как будто лишь вчера расстались. Иногда мы шли к ней, за Нарвскую заставу, где жила ее мать и маленькая дочка, но чаще ко мне в гостиницу. Мы садились на подоконник, раскрывали окно, если это было весной или летом, и смотрели на Исаакий и на широкую площадь. Мы не ездили на острова и на взморье и не катались с американских гор. Мы вообще мало гуляли. Нам было хорошо вдвоем.
Ее звали Лида. Я вдруг перестал получать от нее письма. Я почувствовал себя так, как будто всю жизнь летел и вдруг упал на землю. Все вокруг меня еще летело куда-то по инерции, но я стоял на месте. Я отправил много писем ей и ее знакомым – ответа не приходило. Я думал: «Завтра, ну, еще завтра, ну, послезавтра…» Но ответа все не было.
Я перечитывал ее старые письма, стараясь забыть о датах, и каждый раз ее слова звучали для меня по-иному. Подумать только, что я был от нее в четырех часах езды на «Стреле». И я был совершенно беспомощен.
Когда Губин прочел отрывок из своего письма, я вздрогнул. Мне это не приходило в голову. Я не допускал даже мысли, что именно это причина ее молчания. Я попросил Губнна дать мне прочесть все письмо. Там было много страшного. Я несколько раз перечитал подпись, чужое мне имя.
Вечером я сидел в радиорубке и слушал музыку. Передавали Шестую симфонию Чайковского. Но я повернул ручку и стал слушать фокстроты с машинным, металлическим темпом. Под них не думалось. Потом я пошел спать.