Сколько раз он убегал от нее, костлявой. И вот смерть опять стояла за спиной. А мысли метались в черепной коробке, как шарик пинг-понга, в поисках выхода.
Какой черт, спрашивается, приволок его в Минск? Думал, пробежится по старым знакомым, найдет родню. И схоронится до лучших времен, пока враги не устанут его искать. Вот только родственников найти не удалось. А кореша, которые клялись ему в верности… Ну что же, верность – она ведь как – до гроба. Вот кто-то из них и решил его в этот гроб загнать. И повязал его с утречка прямо на «малине» уголовный розыск – сонного и ничего не понимающего. А он даже за револьвер не успел схватиться. Да и хорошо, что не успел. Легавые злые были – по ним заметно, что ни секунды не думая, пустили бы его в расход, только повода ждали.
И вот следственная тюрьма на окраине Минска – старинная, напоминавшая средневековый замок. И с такими толстыми стенами, что никакие тараны и артиллерия не пробьют.
В камеру на двенадцать человек с высокими потолками и одновременно спертым воздухом, пронизанным тюремными запахами, Курган «заезжал» с опаской. За ним топор ходил – его воры на сходняке к смерти приговорили. В России в тюрьме могли запросто заточкой проткнуть, а при неимении оной ночью придушить подушкой. Но тут расклады другие. В камерах верховодили не закаленные в ГУЛАГе тертые воры в законе, а разношерстный уголовный элемент из Польши, Белоруссии и Украины. И особенно из Львова – это такой Ростов-Папа этих земель. И у них тут расклады свои.
Сокамерники начали было Кургана пробовать на прочность. Ему пришлось себя обозначить:
– Кровь у меня воровская, а что не ваш – так не взыщите. Но за свое право глотки выгрызу.
Неизвестно, чем бы дело кончилось, но его выручил Старый Амадей.
– А ну цыц! Раздухарились тут. Видно же, что наш человек.
Ну, наш так наш. Возражающих не было.
И потянулись тягостные тюремные месяцы.
Курган с его талантом втираться в доверие довольно близко сошелся со Старым Амадеем. Сперва, правда, думал, тот подсадной. Да только о делах они не говорили – так, все больше за жизнь да за свободу.
Сам Амадей все же проболтался однажды:
– Интересно товарищам следователям, кто я да откуда и как додумался вскрыть сейф с деньгами районной заготовительной конторы. Только ничего им не узнать. Для полицейского управления Варшавы, конечно, медвежатник по кличке Абрам – это фигура значительная…
– Почему Абрам? – не понял Курган.
– А как же еще, если мой папаша – сапожник из самого еврейского варшавского района? Но только Варшава ныне под немцами, и комиссарам туда хода нет…
Конвой за Курганом не высылали. Допросили его сотрудники угрозыска два раза, продемонстрировав, что знают все его имена и кликухи. Попытались примерить к нему несколько разбоев, но он стоял стойко на своем – не мое. И пока что от него отстали.
А 22 июня началась война.
Тюремная администрация настоятельно советовала следственно-арестованным не беспокоиться – немца скоро отбросят от границ, и все будет, как раньше. И народный суд всему антиобщественному элементу воздаст по заслугам. Только доходили слухи, что советские войска уже не отступали, а бежали. Вроде бы пал Вильнюс, и немцы стремительно надвигаются на Минск.
Старый Амадей становился с каждым часом все мрачнее.
– Что пригорюнился? – спросил его Курган. – Под панами жил. Под Советами жил. И под немцами проживешь.
– А ты слышал, что они с евреями делают?
– Что?
– Еврей для немца – хуже вши для солдата. Гетто и расстрел…
То, что дела на фронте совсем плохи, стало ясно, когда из тюрьмы в авральном порядке вывезли политических. Да еще прошел слух, что уголовников эвакуировать не успевают, поэтому их просто поставят к стенке. И Курган в это верил. Ждал, холодея, что скажут им однажды: «Стройся». И положат из пулемета.
Дни щелкали быстро – их нес бурный поток событий. Война теперь звучала в отдалении грохотом орудий. И этот грохот приближался.
Однажды в тюрьме стало совсем тихо. Стало понятно, что заключенных бросили. Больше никто не приносил еду и питье. Но камеры оставались закрытыми.
28 июня пришли немцы. Буднично так. Для них порядок – это святое. Поэтому воду и еду они заключенным раздали, как положено. И следующим вечером выстроили в тюремном дворе.
Перед строем чинно прогуливался новый комендант тюрьмы, а по совместительству царь и бог для всех ее постояльцев. Этот долговязый человек с тонкими руками и ногами, в идеально подогнанной и выглаженной как на парад серой форме с витыми серебряными погонами, напоминал болотную цаплю. К его длинному носу намертво прилипли круглые очки.
Его короткую, но емкую речь толстенький переводчик в серой мешковатой форме переводил тонким противным голосом на белорусский и русский языки. Притом его русский был с легким, но царапающим слух акцентом.
Со слов коменданта, гнусная сущность СССР вовсе не примиряет немцев с отбросами его общества и преступниками. Если Советы испытывают к таковым чувство, сходное с единением, то в Германии царит закон и порядок, а нарушители караются по заслугам. А ничего, кроме казни, бандиты и воры не заслуживают. Единственно, что может их спасти – это духовное преображение под сенью великого рейха. В общем, кто хочет в новую жизнь, должен зарекомендовать себя. Например, донести на политруков, жидов и большевиков.
Для убедительности немцы тут же в тюремном дворе расстреляли пару человек как пособников коммунистов.
Кургана сдавила жуткая мысль, что вот так запросто, без суда и следствия, могут пустить в расход и его. А на земле нет ничего более дорогого, чем собственная шкура.
И ее надо спасать!
– А нам все одно помирать! Ни немец не пожалеет, ни наш начальник! – кричал невысокий худощавый парень с острыми несерьезными усиками.
Под его мятым пиджаком – гимнастерка. Щеки тщательно выбриты. Он тяжело опирался на массивную палку и кривился от боли, если вдруг переносил вес на правую ногу.
Около магазина «Бакалея» в Пушкаревом переулке хромой парень собрал вокруг себя приличную толпу. И она возбужденно гудела – сочувствующе или протестующе.
Много лет я ходил этим маршрутом по моим московским, узким, по-домашнему уютным сретенским переулкам с вычурными дореволюционными домами, живописными двориками с колоритными обитателями. И в один день, 22 июня 1941 года, мой город стал иным. Здесь все так же ходили люди, мели улицы дворники, у кинотеатра «Уран» толпилась публика. Но на всех нас легла разлапистая уродливая тень войны.
В июле была первая бомбежка Москвы, и в небе повисли аэростаты противовоздушной обороны. На крышах дежурили добровольцы, туша падающие с фашистских самолетов зажигалки. Город поблек и потускнел, когда золотые купола храмов замазали черной краской, чтобы они не служили ориентиром для немецких пилотов. На улицах стало много военных. А в военкоматы стояли длинные очереди. Появились карточки на хлеб и крупу. Сначала будто нехотя, медленно, но все быстрее и быстрее город переходил на военные рельсы.